Мы с Лёхой выросли вместе. Почти как братья.
Через десять минут я буду отпускать рабочих на обед.
Лёха пишет мне эсэмэску: «На пляже дачницы. 3, 2, 0. Тебе какую?»
3
Хороший сезон – это когда снег сходит в марте, объекты – недалеко от областного или районного центра, когда бригадиры и мастера пьют умеренно, а местных можно позвать на разовые подряды. Удачный сезон – это пять-шесть переездов, отсутствие наступивших страховых обстоятельств и жизнь в гостиницах, а не в бывших Домах культуры или в школьных спортзалах.
Мы похожи на гусаров. Если сравнивать не выправку, а уровень побудки населения. Мы приезжаем и привозим с собой другую жизнь. Нас ненавидят, но это развеивает их скуку. До нашего появления местным событием года является украденная со штакетника трехлитровая бутыль, в пропаже которой удивительно всё. Кому она могла понадобиться?.. Куда ее можно пристроить?.. Неужто продать?.. И где найти новую, чем заменить?..
Мы приезжаем и сразу занимаем все пространство, огороженное с одной стороны их бдительностью, с другой – интересом. Если гостиница в райцентре есть, мы вообще начинаем жить на две семьи, заставляя горничных ревновать к женщинам в халатах и особенно к их дочерям.
В каждом переезде Лёха обычно теряет и обретает имя. Может быть, потому, что он – как семечки, насыпанные из мешочка в свернутую газету с «походом», с лишней жменькой, а то и двумя. Может быть, потому, что слишком высокий, слишком смуглый, белозубый, как цыганча, смешливый, азартный, опасный, но без резкости. Он похож на большого кота. На пантеру, если пантера – кот. Он может прыгнуть в любую минуту. Но может зевнуть и заснуть. Имя Лёха, наверное, кажется людям меньшим, чем он сам.
Разные местные крестят его по своему вкусу. Лексей. Ляксей. Олесь. Олэкса. Леший.
Здесь он – Олесь. А я – Беспалыч.
Пишу ему, что не пойду, устал, надо ехать договариваться с водоканалом о подключении нас к сети.
Злюсь по привычке. У нас и так в каждом месте по невесте. Надо ж кому-то и работать.
«Бедная Золушка», – хихикает его послание.
«Заткнись, маленький принц», – огрызаюсь я.
4
Место нашего детства теперь пишется через «ё» – раён, и это позволяет не рассказывать долго о его панельности, соседствующей с жидкой посадкой, заросшими железнодорожными путями, оборванными улицами частных – старых и брошенных и живых вполне – домов.
Мы не знаем еще другого мира, поэтому наш кажется нам прекрасным. Лопухи на пустыре размером с японский зонтик. Одуванчики, из которых даже пацанам не грех сплести пару венков. Охота на зеленых жуков, так никогда и не представившихся нам по всей форме. Заброшенный пункт приема стеклотары – наша хижина, блиндаж и казино. Ржавые крыши ничьих уже гаражей. На них и только на них можно как следует играть в латки. А зимой мы заливаем себе каток, и утром он часто встречает нас лужей. Любой, даже самый маленький снег – и мы тащим санки и старые, с ржавыми дырками тазы, хранящиеся на антресолях. И драки, в которых я научился побеждать, когда пришло время. А до того – я помню это очень хорошо – отец втолковывал мне: «Бей первым, беги последним. Это просто. Бей первым, беги последним». А Лёха, теряя в стычках молочные зубы, весело спасал то мою мелочь, то пакет молока, то калейдоскоп, то шапку, то что-нибудь еще, срочно понадобившееся нашим старшим, двенадцатилетним, а потому еще не сидевшим товарищам. Вытаскивая меня из сугроба, оврага или лужи, он целую жизнь говорил: «Ты как, малой?»
А потом перестал.
Когда сам у себя выхожу из-под контроля и напиваюсь сильнее, чем планировал, мои «невесты», все как одна, включают программу «я б для батюшки-царя родила богатыря». От этой программы я трезвею быстро и зло. Я не хочу детей, которых надо учить простому правилу, но в обратной последовательности. Чтобы мои дети были живы и здоровы, в нашем новом мире они должны первыми бежать и последними бить.
Я не хочу детей. Но это никак не связано с моим собственным детством. С ковром, например, на стене и ковром на полу никак не связано. Ковры были разного цвета и разного качества. Настенный – теплый, толстый, красный, с синими и белыми волнами-узорами. А напольный – тонкий, утоптанный до потери первоначального цвета. Бабушка называла его паласом.
Это не связано ни с чем из того мира, который я продолжаю любить.
– Я отъеду на пару деньков. Смотаюсь на море. Ага? – Лёхин голос в трубке звучит нежно. Нежность – не мне, а третьему размеру, который сдался за какие-то сорок минут. – Если шеф будет искать, ты… это…
– Это, – соглашаюсь я.
В присутствии размеров, невест и лялек он всегда называет своего отца шефом и ищет море, потому что оно – законный повод видеть почти голой ту, которую ты сам все время хочешь раздеть.
«Не надо считать девушку шлюхой, если она тебе дала. Она дала тебе, а не кому-то другому. И это уже характеризует ее положительно», – говорит Лёха.
Еще он говорит, что задрался участвовать в путешествиях, топ-лист смыслов которых прибит к батиной поехавшей крыше.
«Крест на пузе, я всему научился, можно мне уже осесть в офисе? А?..»
«Скажи ему сам», – обычно предлагаю я.
В простых отношениях Лёхи и дяди Вити есть много воспитательных моментов. Дядя Витя уже не может сказать ни мне, ни ему: «А ну дыхни!» – схватить за шкирку в баре и тащить, по одному в каждой руке, через детскую площадку, стоянку, мимо гаражей, домой. Он не может дать нам пенделя для ускорения мыслительных процессов, поэтому дает работу, в которой «все жизненные примеры из энциклопедии русской и не русской тоже жизни». Он воспитывает нас работой. Лёху, если точнее. Он воспитывает его – и меня заодно – и не может остановиться, потому что боится времени, в котором хоть и король, но, получается, чужестранец. Старое время кажется ему понятным и правильным, но я думаю, только потому, что дядя Витя знает о нем из книг. На работе я называю его Виктором Андреевичем. Сбиваюсь, краснею, смущаюсь. Он тоже.
Когда нам с Лёхой исполнилось четырнадцать, достойным жизненным примером был объявлен Лермонтов, уже сочинивший «Белеет парус одинокий». В шестнадцать нашим полком командовали Гайдар и еще Блез Паскаль, зачем-то вписавший шестиугольник в коническое сечение. В двадцать три нам была предъявлена микеланджеловская «Пьета», а четвертак праздновался в компании Гнея Помпея, как раз отметившего свой первый триумф. Сейчас мы приближались к двадцати семи – окончательной дате в жизни Сен-Жюста. Приближались без миссии, без силы духа, без веры и политического сумасшествия. Но и без гильотины, которая в логике дяди Вити была, наверное, суперпризом.
Иногда я хочу признаться дяде Вите в том, что в материалах к энциклопедии всякой жизни собралось слишком много статей о водке – без нее нельзя ни толком уложить кирпич, ни сдохнуть, ни увидеть плывущую над рекой дымку. Есть также страницы о радостях. Приличных среди них мало. Я все собираюсь сообщить дяде Вите, что настоящая жизнь за пределами асфальтов пахнет и выглядит точно так же, как на нашем… раёне. Мы не забыли. И Лёху уже можно пустить в офис. Это будет справедливо, и я, честное слово, не обижусь.
5
В гостинице живут два китайца. Наверное, так же долго, как и мы. Но может быть, даже дольше. Они всегда здороваются первыми, глубоким кивком, почти поклоном, а в глазах у них надменное удивление: «Надо же, вы всё еще здесь…» Мы пока выигрываем у них по всем статьям. В очереди из сосисок, уборок, смены белья, невест они всегда вторые. Недавно швейцар сказал, что у китайцев глисты. Горничные нашли в их вещах глистогонный препарат «Стронгхолд». Я посмотрел в Интернете. Это препарат для животных. Он безопасен для щенков и котят даже с шестинедельного возраста при десятикратной передозировке. Хороший. «Значит, они едят собак!» – сказал швейцар. Искательницы китайского счастья объявили бессрочный карантин.