К тому времени – Билли исполнилось пять – его мать явно была больше привязана к нему, чем к старшему сыну. И это несмотря на то, что раньше жаловалась сестре на необычность ребенка и задержку его развития. Болезнь сына поставила ее на грань безумия. Она писала Мэри сумбурные, взволнованные письма, полные угроз покончить с жизнью, «если Господь заберет моего Билли». Ее муж – возможно, вследствие занятости на фабрике, – по всей видимости, переживал не так сильно. А что чувствовал Генри? Мы не знаем. Он посещал школу в деревне, куда каждое утро его отвозили на пони, а после обеда забирали. Амелия пишет, что обычно сопровождала его сама – по крайней мере, утром, – но болезнь Билли заставила ее отказаться от этих поездок. Расстроился ли Генри? Наверное. По всей видимости, только по дороге в школу он мог побыть наедине с матерью. Теперь этого удовольствия его лишила болезнь брата, к которому он, судя по тревожному письму Амелии к Мэри, относился с некоторым презрением.
Прогрессивный врач, лечивший Билли, сказал родителям, что здоровью мальчика пойдет на пользу сухой горный воздух, и порекомендовал Швейцарию или Баварские Альпы. В 1843 г. в Йоркшире это было все равно что посоветовать современным родителям отвезти ребенка в Антарктиду или на вершину Гималаев. Нет, даже такое сравнение некорректно. Генри Томасу и Амелии идея переехать на континент представлялась более нелепой, чем современным родителям предложение отправить свое чадо в Непал или на крайний юг. Они оба никогда не покидали Англию и не имели такого желания. Вместо этого Амелия отвезла Билли в Озерный край. Как бы то ни было, мальчику стало хуже, и когда через две недели они вернулись, Амелия писала сестре, что три дня подряд она по утрам находила кровь на подушке Билли.
С нашей точки зрения, это выглядит чудовищным риском, но у двух маленьких мальчиков была общая спальня. Ее называли ночной детской, и Амелия часто упоминает о ней в письмах.
Сегодня утром с первыми лучами солнца я вошла в ночную детскую, пишет она, и нашла обоих мальчиков спящими, но на подушке Билли была кровь, третий раз за неделю, довольно много. При виде крови – после всех моих молитв и надежд, что этого больше не повторится, – мне стало так плохо, что я едва не лишилась чувств. Если бы Билли звал меня или няню, когда он кашляет и сплевывает эту ужасную кровь! Но он такой добрый и – только представь себе! – не хочет нас беспокоить!
Как часто Генри слышал кашель брата и видел, как тот сплевывает кровь? Совершенно очевидно, почти всегда. Нельзя забывать, что он не любил и презирал брата, считал, что тот занял его место в сердце матери. Знал ли он, что означает кровохарканье? Очевидно, нет никаких причин предполагать, что Амелия старалась скрыть свое горе. Вне всякого сомнения, Генри видел ее приступы тошноты и головокружения. Ему было семь – это уже сознательный возраст. Его брат харкал кровью, а мать вела себя так, словно наступает конец света; таким образом, кровь означала, что Билли серьезно болен и может умереть. Разве не мог Генри смотреть на кровь на подушке брата и радоваться тому, что она означает?
Я задаю себе вопрос – который, возможно, так и останется без ответа, – не началось ли увлечение Генри кровью с того, что он связал красное пятно на подушке Билли с устранением соперника и более счастливой жизнью.
После ужина мы с Джуд едем домой. Палата лордов заседает до десяти минут четвертого утра, и обсуждение прекращается после того, как лорд Вивиан приводит статистику, какое количество пэров присутствует ежедневно на заседаниях палаты, а лорд Фальконер заверяет, что изменения, предусмотренные законопроектом, сделают Палату более независимой. Сегодня дебаты продолжатся. Приближается Пасха, завтра Палата закроется до 12 апреля, а вскоре после этого начнется обсуждение в комитетах. Джуд взяла два дня выходных, и мы собираемся в Йоркшир, чтобы воспользоваться приглашением нынешнего владельца и взглянуть на родовое гнездо Генри.
Джуд почти на восемь лет моложе меня, то есть до сорока ей еще далеко. Эти несколько лет для нее очень важны – это значит, что у нее еще есть шанс родить ребенка. В отличие от Амелии Нантер, трудностей с зачатием у нее нет. Похоже, она не в состоянии носить ребенка больше двух или трех месяцев. У меня есть сын от первого брака, Пол, мой наследник, который в свою очередь сидел на ступенях трона. Если у нас родится ребенок, я буду счастлив за Джуд. Мне бы хотелось увидеть ее радость, и иногда я действительно представляю, что она скажет, какие планы будет строить и как ее лицо будет светиться счастьем. Но я не хочу ребенка так, как хочет она, и в глубине души не верю, что он у нас будет. Джуд забеременела три года назад, но потеряла ребенка на восьмой неделе, затем снова забеременела, и выкидыш случился на третьем месяце. Недавно она попробовала какое-то новое лечение, однако оно не помогает – по крайней мере пока, если судить по ее лицу. Джуд сидит в поезде напротив меня, с той стороны, где расположены одиночные сиденья, и нас разделяет столик. Она выглядит абсолютно нормальной, не бледной и не больной, но опущенные уголки рта и страдальческий взгляд свидетельствуют о том, что у нее менструация.
В ее поведении прослеживается параллель с тем, как вели себя женщины в 1840-х годах, когда менструация была запретной темой. По-видимому, Амелия какими-то словами сообщала Генри Томасу, что будет «нездорова» в ближайшие пять или шесть дней, но ее робость объяснялась ханжеством и женской деликатностью. Джуд ничего не говорит мне, потому что не в силах этого произнести; она не использует это слово или его синонимы, означающие, что минул очередной месяц, а к тому времени, как минет еще один, ей исполнится тридцать семь. Думаю, она убеждена, что в глубине души я расстроен, но ради нее скрываю свое разочарование. И никакие заверения, что мне все равно, не помогают. Когда мы впервые были вместе, и потом, после нашей свадьбы, я видел упаковку «Тампакса» в ванной или картонную трубочку, плавающую в унитазе, но теперь Джуд прячет все свидетельства, словно действительно живет в прошлом. Единственный признак ее менструации – несчастные глаза.
Никто на нас не смотрит, но в любом случае мне все равно, и я беру ее руку, подношу к губам и целую. У Джуд красивые руки, длинные и тонкие, с почти незаметными суставами и с миндалевидными ногтями, всегда не накрашенными. Для нас целовать руки – это эротика (она тоже целует мои), но иногда просто нежность, знак того, что я рядом и что все будет хорошо. Но будет ли? Если «все хорошо» означает ребенка, то мне кажется, что все, скорее всего, будет плохо.
У железнодорожной станции Хаддерсфилд с довольно внушительным викторианским вокзальным зданием мы садимся в такси, и оно за двадцать минут доставляет нас в Годби. К моему облегчению – но не хозяина, судя по многословным извинениям, которые он оставил, – владельца Годби-Холла, компьютерного магната по фамилии Бретт, вызвали в Брэдфорд на срочное совещание. Его жена, по словам открывшей дверь иностранной прислуги, уехала к больной матери в Скарборо и взяла с собой ребенка. Как бы то ни было, это меня радует. Одна из моих миссий в жизни – прятать детей от Джуд, хотя на самом деле я не знаю, действительно ли вид ребенка расстраивает ее или мне просто кажется, что должен расстроить.
Годби-Холл явно нуждается в покраске – белые стены и колонны все в черных и зеленых потеках, в тех местах, где вода выплескивалась из водостоков. Думаю, что во времена Генри Томаса дом был черным от сажи из заводских труб. Внутри все какое-то анемичное – белая краска на стенах, блеклые ковры на блеклых паркетных полах – и как будто холодное, хотя центральное отопление включено на полную катушку. Девушка – она немка и говорит на превосходном английском, хотя и с сильным акцентом – ведет нас на третий этаж, где раньше располагались дневная и ночная детские. У меня вызывает восхищение, причем не впервые, что викторианцы и их предшественники умудрялись помещать детей как можно дальше от своих комнат.