Но какова бы ни была эта другая жизнь, он всегда будет ждать: не распахнутся ли тяжелые двери арбатского особняка, не выбежит ли оттуда милая пленница, прежняя Варенька?
Бывают минуты, когда не только в сердце, но и в голову лезет всякая чепуха…
Михаил Юрьевич тщательно умылся, облекся в домашний халат и прилег на тахту. Закрыл глаза – не дремлется. Отвернулся к стене – не отвязаться от беспокойных дум.
Поэт встал, сел к фортепиано. Положил руки на клавиши и начал подпевать в четверть голоса: «Что в поле за пыль пылит…». Это была одна из любимых его песен, но пел он недолго – было смутно на душе.
– Кушанье подано, – доложил лакей.
За столом он был сегодня один с бабушкой, и, должно быть, это был самый счастливый обед для старухи. Она усердно потчевала внука, сама выбирала для него любимые кусочки и кивала лакею, едва внук начинал что-нибудь искать на столе рассеянным взглядом.
Обед был поздний, и каждую лишнюю минуту хотела выиграть бабушка, зная, что не удержит внука на весь вечер. Но, как назло, слуги подавали кушанья с отменным проворством. Сама на себя попеняла Елизавета Алексеевна, что так вымуштровала людей. А тут, едва кончился обед, ни на минуту не замедлили подать десерт и кофе. Быстро кончаются на свете все обеды, еще быстрее кончается всякое счастье на земле. Михаил Юрьевич встал из-за стола, по обычаю поцеловал бабушке руку и взглянул на часы.
– Я отлучусь, бабушка, не вините меня. Но перед отъездом в Царское непременно заеду, хотя бы на часок.
Сказал – и был таков. И сразу стало темно в столовой, несмотря на парадные свечи. Теперь уж не найти места старухе во всей просторной квартире, пока не услышит сызнова звон знакомых шпор.
В безотказной старческой памяти длинной чередой проходят прошлые и будущие тревоги. Каково ей одной, своими слабыми руками, уберечь внука от всех напастей в его мятежной жизни! Каково-то ей одной, одними своими молитвами, уберечь беспокойного внука, когда он знай печатает в журналах стихи и повести, замышляет книги и идет своим путем, никого не сторонясь и ни перед кем не сгибаясь, не страшась ни ссылки, ни гневных взглядов, которые, может быть, бросают на его писания там, куда не может даже проникнуть ее старческий взор…
– А молодец Михайлушка! – говорит вслух Елизавета Алексеевна. – Я тоже ни перед кем не согнулась.
И точно. Когда затеял свой амур с соседкой ее муж, выслала она навстречу разлучнице верховых и объявила ей поворот от ворот. Тщетно ждал Михаил Васильевич желанную гостью. А когда в отчаянии порешил себя, не доведя до конца и представления о принце Гамлете, – этакий, прости ему, господи, комедиант! – тогда, не дрогнув, стояла Елизавета Алексеевна перед трупом мужа. Лучше вдовья доля, чем семейное бесчестье. Умерла единственная дочь – и снова как каменная стояла перед гробом властная старуха. Лучше ей, дочери, ангельский венец на небесах, чем мужние шашни в собственном доме. Намеревался после этого зять отобрать у нее внука, и опять не дрогнула Елизавета Алексеевна – откупилась. Навсегда уехал из Тархан молодой вдовец Юрий Петрович.
Когда прошли годы да выпестовала она внука, выходила его от всех болезней и справила ему полное офицерское снаряжение, чтобы и в гвардии был он из первых, а Мишеньку по царскому приказу сослали на Кавказ, – вот тогда дрогнула старуха. Только и тогда не растерялась. Нашла слезные слова, оказалась умелая на поклоны, не знала устали в просьбах. Все свои знатные знакомства, все родственные связи пустила в ход; до тех пор хлопотала, пока не вернули ей наконец Михайлу, именно туда, куда желала Елизавета Алексеевна, – в лейб-гвардии гусарский полк.
А что же дале будет? Во всем ласков и внимателен к ней внук, только в одном нет к нему приступа. С боязнью и с гордостью раскрывает бабушка заветный журнал, надевает тяжелые очки и перечитывает: «Тамань – самый скверный городишка из всех приморских городов России. Я там чуть-чуть не умер с голода, да еще вдобавок меня хотели утопить».
И пугается Елизавета Алексеевна: да когда же этакое было с Мишелем? А потом вспомнит, что писаны эти строки не в письме, а в повести, сочиненной внуком. От сердца отлегло.
А все-таки непонятное творится с Михайлой. Смешно читать, что печатают о нем в журналах. Ведь писали же в «Отечественных записках» про его повести: «Это будет новый, прекрасный подарок русской литературе». Напишут же этакое, будто о Жуковском или о покойнике Карамзине. Чудно!
Отцы и дети
Глава первая
– Андрей Александрович! К вам рассыльный из типографии.
– Брысь! – грозно отвечает Краевский, не отрываясь от чтения.
Казачок скрывается, но ненадолго.
– Андрей Александрович! Барыня приказали…
Андрей Александрович молча показывает кулак. Казачок исчезает. В кабинете снова водворяется тишина, слышен только шелест бумаг.
Никто не умеет работать так, как редактор «Отечественных записок». Он один способен выпустить к сроку огромную журнальную книжку и собственноручно держит все корректуры.
Близится срок выхода мартовского номера «Отечественных записок», но странное дело – Краевский не читает никаких рукописей и, кажется, в первый раз задерживает самые срочные корректуры.
На письменном столе, знаменитом своим хитрым устройством, лежат старые книжки собственного журнала, и именно от них не может оторваться редактор. Вот и первый номер «Отечественных записок» за прошлый, 1839 год.
Чем же провинился, однако, первенец, принесший редактору всеобщее признание? Ведь именно в этом номере журнала он, Андрей Александрович Краевский, вернул русской словесности Лермонтова.
– Ох, Михаил Юрьевич, Михаил Юрьевич, не сносить тебе буйной головы! – вслух говорит Краевский.
Лучше бы и не знать Андрею Александровичу о проклятой дуэли. А то дознаются о ней власти да призовут отчаянного поручика, поднявшего руку на сына французского посла, да вспомнят прежние его дерзости – хотя бы те самые стихи на смерть Пушкина, за которые и поехал безумный поручик на Кавказ, – да поинтересуются повнимательнее его новыми писаниями:
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее – иль пусто, иль темно,
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно…
Так и лежал перед редактором журнал, в котором скромно приютилась знаменитая лермонтовская «Дума».
В памяти встали хлопотливые дни, предшествовавшие выходу «Отечественных записок». Как можно было обойтись без стихов Лермонтова, если поэт вернулся из кавказской ссылки и нигде еще не печатался! По старому знакомству Краевский и получил тогда «Думу», на зубок новорожденному журналу. Получил, прочитал и сразу понял, какой алмаз приобрел. Еще раз перечитал и… отложил в самый потаенный ящик стола. Печатать или не печатать?!
Выпустить первую книжку журнала со стихами Лермонтова – об этом мог только мечтать каждый редактор.
«Печатать! Печатать!» – даже во сне твердил Андрей Александрович. Но, черт возьми, вздумалось же этому забияке возобновить поэтическое поприще именно с разящей «Думы»! Клеймит укоризной всех дрогнувших, изверившихся и малодушных. Кто не вспомнит, читая «Думу», как восстал этот самый поручик Лермонтов против убийц Пушкина!
Правда, и сам Андрей Александрович откликнулся в свое время на смерть Пушкина. Это он поместил траурное оповещение: «Солнце поэзии русской закатилось…» – и за то был зван к возмущенному начальству. «Какое такое великое поприще Пушкина имели вы в мыслях, сударь? – наступал на Андрея Александровича начальственный старец. – Что он, ваш Пушкин, полководец был или государственный муж? Нет, милостивый государь, писать стишки еще не значит, совсем даже не значит проходить великое поприще… Уразумели?»
Андрей Александрович получил тогда строгий выговор по службе. Но разные бывают выговоры. Иной принесет прямую пользу. Ни в чем, собственно, Андрей Александрович не претерпел, зато сколько приветствий получил! Сколько безвестных друзей с благодарностью произносили имя Краевского…