Представления наши закончились инспекторским разгромом цирка; вызвана кара была тем, что мы стянули из пансионского гардероба и, кажется, попортили много казенного добра (одеял, простынь и т. п.); труппа в разгар представления была арестована педелями («дядьки» в пансионе) и приведена в цирковых костюмах под гримом (я напудренный и с красным носом) к инспектору на расправу. Строгий, но добрый и чуткий инспектор К. Н. Воскресенский вызывал нас поочередно, расспрашивая каждого о роли в цирке; рассмеялся, когда явился перед ним «осел»; очевидно, оценил нашу детскую наблюдательность. К высшей мере наказания был присужден директор цирка С-о, который, по слухам, впоследствии действительно поступил в настоящий цирк. «Директору цирка отвести, конечно, отдельный кабинет», – сказал Воскресенский, и С. был посажен в карцер за решетку. Остальные подверглись заключению в классах на свободное от занятий время. Я отсиживал, кажется, с перерывами несколько дней; помню, что наказание мне было продлено за то, что я использовал ящик («пюпитр») парты перед выходом из заточения в качестве уборной.
Справедливость или произвольность, а в особенности глупость наказания инстинктивно верно определяется детьми. Воскресенский понимал хорошо детскую душу и индивидуальность каждого пансионера; потому его строгость не вызывала ни ропота, ни насмешек.
В области различных мер наказания припоминаю следующие наиболее характерные случаи.
Я очень любил есть всегда, в детстве в особенности. Мой аппетит возбуждался даже такими словами сказки: «Петушок, золотой гребешок, масляная головушка». Бабушка всю жизнь вела со мною борьбу, даже тогда, когда я был уже взрослым, по поводу моих излишеств в пище. Дневник мой гимназический пестрит такими записями: «1-го съел три десятка слив, 2-го принимал касторку и не был на уроках» и т. д. Пансионский стол по сравнению с домашним был не только мало вкусен, но и недостаточен; первая половина дня была обставлена в этом отношении еще удовлетворительно: в 7½ ч[асов] или в 8 ч[асов] утра стакан чая с пятикопеечной булкой; в 12 ч[асов] завтрак из одного мясного блюда и в 3 ч[аса] дня обед из трех блюд; после этого перерыв до 7½ ч[асов] вечера, когда полагался только один стакан чая с булкой. К пяти-шести часам вечера большинство начинало ощущать голод, и за чаем особенно хотелось съесть что-нибудь более существенное, чем одна булка. Мы обычно брали за обедом в карманы по несколько кусков черного хлеба с солью, который и съедали, запивая водой, часов в пять вечера. К чаю же можно было покупать на свои деньги кусочек сыра или колбасы, либо стакан молока. Денег на руки нам (малышам) не давалось (они хранились у инспектора), кроме 15 коп[еек] в неделю на мелкие расходы (напр[имер], на зубной порошок, мыло, ибо казенное почти не мылилось и т. п.). На расходы же по буфету в столовой вместо денег выдавалась подписанная инспектором записка на право забора закусок на один рубль, причем буфетчик Антон обязан был следить за тем, чтобы гимназисты не покупали у него слишком много; он исполнял строго и добросовестно это требование, у него приходилось просто вымаливать каждый кусочек колбасы или сыра, за что он прозывался «ярыгой», т[о] е[сть] скупцом. Меня сравнительно Антон-Ярыга баловал, и записка моя на буфет использовалась сравнительно быстро, но тогда К. Н. Воскресенский задерживал на несколько дней выдачу следующей записки, и я усиленно налегал на черный хлеб. В один прекрасный день «директор» цирка показал мне, какого искусства достиг он в подражании подписи Воскресенского и предложил мне за угощение выдать буфетную записку; я, конечно, согласился, ибо ничего предосудительного в этом не видел, знал, что буфетчик за каждую записку, представленную им инспектору, получает расчет из денег, внесенных моей бабушкой на мои мелкие расходы. Очевидно, однако, что инспектор вел учет всех подписываемых им буфетных записок, т[ак] к[ак] проделка наша была скоро обнаружена; С. понес какое-то тяжкое наказание, а впоследствии был исключен из гимназии, я же долго ждал наказания и переживал неприятные дни в этом ожидании; дождался его в такой форме: как-то, встретив меня в коридоре, Воскресенский строго погрозил мне пальцем и сказал: «Обо всем узнает бабушка»; это для меня было хуже карцера, ибо я понял ясно, что сделал что-то очень скверное. Вдумчивый педагог правильно учел мою психологию и нравственное значение для меня бабушки.
Другой случай наказания: я в церкви во время обедни ударил шутя одного пансионера по лицу; меня вызвали в алтарь, где мне было предложено положить сто поклонов; карцер или лишение отпуска за такой проступок были бы для меня тяжелее, но моральное значение наказания было сильное.
Глупому наказанию я подвергся за такой проступок: наловив в саду несколько десятков лягушек, я часть их посадил в ящик парты одного из моих товарищей – вызывавшего постоянные насмешки своей «растяпостью»; когда он сел за занятия и полез в ящик за книгами, лягушки начали выпрыгивать из ящика; это привело «растяпу» в неописуемый и беспомощный ужас. По выяснении виновного, воспитатель заставил меня перенести всех лягушек под «часы» – большие стенные часы в коридоре, под которыми отбывалось наказание провинившимися «стоять на часах»; мне было предложено очертить мелом круг на полу, в пределах этого круга разместить лягушек и сторожить всю ночь, чтобы лягушки не выпрыгивали за пределы круга; я через некоторое время выкинул всех лягушек в окно в сад, а сам ушел спать.
В общем, сидеть в заточении мне приходилось довольно часто.
В гимназии я провел десять лет, начиная с приготовительного класса и включая двухлетнее сидение в пятом классе; три года я был в пансионе, а остальное время «приходящим», т[ак] к[ак] дела родителей моих пошатнулись, они переехали в Киев, имение было продано, и года четыре нам пришлось терпеть сильную материальную нужду включительно до недоедания и холода в квартире по недостатку дров.
В пансионе большинство жило единственной мечтой – надеждой поскорее дождаться праздничных или летних каникул.
Я усердно и радостно вычеркивал на календаре каждый прожитой до Рождественных (sic!) праздников день; ничего я так не любил в то время, как утренние причитания нашего старого дядьки Ивана, по прозванию «ябеды»: «Вставайте, вставайте, Рождество уже на веревке висит», это было в ноябре; в конце месяца Рождество висело уже «на веревочке»; в начале декабря «на ниточке»; а к двадцатым числам декабря «на паутинке»; в день же отпуска «паутинка рвалась», и тут добродушному Ивану не приходилось уже долго будить нас. Появлялась моя бабушка и тетка моего друга с детских лет В. И. Ф-ко, мы раздавали рубли нашим дядькам и весело разъезжались по домам.
Летние каникулы я проводил в нашем имении, а после продажи его – на пригородной даче бабушки у Китаевского монастыря16.
Здесь обычно я жил и на Рождество, и на Пасху (двухнедельные каникулы).
В Китаеве, о котором я расскажу подробно ниже, особенно любил я Пасхальные каникулы; большего впечатления, чем в старых Китаевских монастырях, Страсти и Пасхальная заутреня никогда нигде на меня не производили, несмотря на скромную обстановку и плохой монашеский хор; старец игумен, старцы иеромонахи, старцы диаконы, каждый по-своему делающие возгласы, оживленные праздником, с которым у каждого в далеком домонастырском прошлом связаны многие дорогие воспоминания, приветливо-радостное обращение их к молящимся со словами «Христос Воскресе!» и поспешный ответ мужиков и баб «Воистину воскресе!», с ударением на последнем слоге, затем возвращение домой лесом уже после ранней обедни, на восходе солнца, когда ночные крики пугачей вокруг монастыря заменяются перекликанием иволг и синиц, затем угощение пасхами, куличами и бабами, в изготовлении которых я и брат любили принимать всегда живое участие, – в се это не может быть никогда забыто.
Каникулы были действительно заслуженным нами отдыхом, т[ак] к[ак] гимназическим занятиям отдавалось в общем очень много времени: от 9 до 2½ ч[асов] дня (пять уроков) и часа два-три домашнего приготовления уроков или, по крайней мере, формального сидения за таковыми. Что же давали нам эти, посвященные непосредственно гимназии, занятия?