Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я живо храню в своей памяти старого театрала подробности первого дебюта Кошица на киевской сцене; этому, как всегда, предшествовали слухи о необычайной красоте нового тенора, каких-то громадных черных глазах, необыкновенных успехах его в Италии и т. д. Медведисты – нервничали. Когда Кошиц-Радамес появился с жрецом, сразу, при первом их диалоге, почувствовалось разочарование в наших рядах и ликование среди врагов; К[ошиц] оказался с добродушным русским лицом и обыкновенными серыми глазами блондина; первые речитативы: «Счастлив избранник» и т. д. он произнес без всякой экспрессии, к которой приучил нас Медведев, слегка даже в нос; но вот началась знаменитая ария «Милая Аида», и галерея замерла; казалось, что арию эту мы слышим в первый раз; такое мощное дыхание, такую чистую филировку звука на высоких финальных нотах каждой фразы этой мечтательной арии, которых Медведев не пел, а как-то обрывал, показал сразу же Кошиц, что даже «евреи» не удержались и покрыли громом аплодисментов заключительную фразу «венец тебе я дам». В дальнейшем исполнение было такое же неровное, то вызывая восторги театра (особенно выходная ария на берегу Нила «Я вновь с тобой, моя Аида», объяснение с Амнерис, последний дуэт в склепе «Прости земля»), то давая минуты торжества еврейской партии, в особенности когда Кошиц поймал «петуха» на словах «жрец великий, я пленник твой» или комично равнодушно произносил речитативные фразы «кто нас подслушал; сам Царь?» и т. п. И в следующих своих дебютах Кошиц отличался такою же неровностью исполнения. Вторая роль, которую он спел в Киеве, была партия Елеазара в «Жидовке», высокого подъема и чувства достигал он в знаменитой арии «Рахиль, ты мне дана небесным Провидением», правдиво трагичен был в последующем объяснении с Кардиналом и тотчас же, в следующей партии, расхолаживал публику спокойнейшими вопросами о том, всех троих ли решено казнить или только его с дочерью; на ответ «Нет, двоих» он так добродушно произносил: «Я так и знал», что нельзя было не улыбнуться. Великолепен в вокальном отношении был Кошиц в «Фаусте», особенно в 1-й картине, где ария «Привет тебе, последний день» давала богатую пищу мощному мягкому тенору, но вместе с тем, когда настал момент возвращения Фаусту молодости, когда вместо старца появился юноша, мы увидели такую странную физиономию добродушного швейцара с белокурыми баками, что у некоторых даже вырвалось искренно: «Боже мой!» А тут еще Тартаков-Мефистофель, впервые выступивший в этой басовой партии и давший художественный тип не шаблонного оперного черта, а хитрого, маленького, вертлявого, во всем черном, с рыжими волосами искусителя. Его тонкая игра и отделка всех речитативов затеняли совершенно Фауста-Кошица. При таких условиях борьба за Кошица не всегда была легка, но так как его соперник Медведев, побыв краткое время, без особого успеха на Императорских сценах, вернулся в Киев с преждевременно уже утомленным голосом, а Кошиц за это время сделался гораздо сценичнее, победа в конце концов осталась за нами. На прощальном «сборном» спектакле сезона Кошиц, принятый уже на Московскую императорскую сцену, был предметом бурных оваций (выступал в роли Турриду в «Сельской чести»103), а Медведев, певший в трех последних картинах «Пиковой дамы», был освистан. Растерянность еврействующих была искренне-печальной. Какие-то девушки-еврейки, желая смутить Володю Ковалевского и видя, что своими аплодисментами не заглушают его свиста, окружили его в ложе и кричали: «Ну, ему хочется свистеть; ша, не мешайте ему, пусть свистит, если он этого хочет»; К[овалевский] не был уничтожен этим великодушием, достал ключ от своей комнаты и начал издавать звуки, мало уступавшие локомотивному свисту. Не поддается описанию, что сделалось с поклонницами Медведева; я думал, что они растерзают Ковалевского.

Припоминаю такие весьма бурные спектакли-гастроли молодого московского тенора Клементьева, прославившегося впоследствии в созданной им роли Нерона в одноименной опере Рубинштейна104. Выступление его в роли Германа, окончившееся полным его триумфом, окончательно вывело евреев из душевного равновесия, и на галерее чуть не дошло до побоища.

Подобные истории не проходили для нас безнаказанно; если не педеля, то полиция вылавливали нас, для чего-то мы отводились в участок, там опрашивались наши адреса и затем мы выпускались на свободу.

Особенно бурно проходили бенефисы любимцев. Однажды, после бенефисного спектакля М. М. Лубковской на мою долю выпало зажигать бенгальские огни у ее квартиры, для чего я взобрался на уличный фонарь; только я приступил к исполнению своих обязанностей, как был атакован гимназическими педелями, спрыгнул с фонаря и бросился бежать к квартире Лубковской; на пороге я был пойман за одну руку педелем, а за другую мужем М. М. полковником Лубковским, которому и удалось втянуть меня в квартиру; я был счастлив, конечно, что попал к нашей любимице неожиданно в гости, но она чрезвычайно волновалась по поводу ожидавшей меня в гимназии кары; придуман был, в конце концов, такой план: на допросе я покажу, что М. М. моя тетка и что после спектакля я должен был у нее ужинать. На другой день я действительно был приглашен на допрос к нашему инспектору А. В. Старкову: «Это безобразие, Вы позволяете себе», – начал он медленно меня разносить; выслушав гневную речь добряка А. В., я спокойно и с достоинством объяснил, что я и Лубковские оскорблены поведением гимназической стражи, ибо я мирно шел к ней ужинать по окончании спектакля, а на меня набросились, тащили из квартиры. «Почему же Вы ужинаете у артисток, разве это подобает гимназисту?» На это я с гордостью отвечал, что Л[убковская] моя тетка и, вполне естественно, я был приглашен к ней после бенефисного спектакля. Инспектор, очевидно сам увлекавшийся талантом Л[убковской], с большим оживлением начал меня расспрашивать о различных подробностях ее жизни: где она родилась, училась, дебютировала и т. п. Я лгал немилосердно и от наказания освободился. Л[убковская] была так внимательна, что на другой день приехала к моей матери справиться о моей судьбе.

Одно из самых бурных столкновений враждующих партий произошло на одном из бенефисов Нечаевой, певшей Амнерис в «Аиде». Вызывающее поведение наших врагов на этом бенефисе внесло такое озлобление, что на одном из следующих очередных спектаклей произошла неожиданно, без всяких оснований, рукопашная схватка. Лидер силинистов, по прозванию, за его мрачную наружность и бас, «Спарафучилло»105, лишился очков, а один студент влез в карету к Силиной, погрозил ей кулаком и крикнул вслед: «И тебе, старуха, достанется». Она мне об этом рассказывала по окончании сезона с неподдельным ужасом. Кстати о «Спарафучилло»; это был канцелярский чиновник местного суда П-ский, не пропускавший буквально ни одного оперного спектакля; в его одинокой и, вероятно, однообразной жизни мелкого чиновника опера, очевидно, была всем смыслом жизни; за 12 руб[лей] в месяц он имел свой клуб, общество, эстетику. Прошло много, много лет, мои сверстники – юные герои галереи, уже лысые, некоторые важные, заседали в первых рядах партера (присяжные поверенные А. А. Кистяковский, А. А. Френкель – театральный поэт и С. И. Горбунов, расстрелянный большевиками, прокурор С. И. Слепушкин и многие другие). Я из любопытства поднялся на галерею; там новая молодежь, для которой фамилии Кошица, Тартакова, Лубковской и проч. мало говорили, и вдруг увидел «Спарафучилло»; я расспросил о нем и узнал, что это завсегдатай галереи. Он и не подозревал, конечно, каким счастьем, каким дорогим воспоминанием о далеком хорошем прошлом было для меня видеть его «на посту». Казалось, вот-вот раздастся его могучий на весь театр бас: «Только за пляску», – слова, которые он неизменно выкрикивал по окончании 2-го акта «Миньон», в котором Лубковская изящно танцевала с зеркальцем; поклонник Филины – Салиной, он всегда старался подчеркнуть, что в вокальном отношении Лубковская равняться с нею не может, а если ей и хлопают, то только за изящество в танцах.

Национальная борьба в оперном театре отличалась, естественно, еще большим озлоблением, причем иногда принимала чрезвычайно юмористический характер. Я сам был свидетелем такой сцены, которая потом рассказывалась в виде анекдота. На второстепенных ролях работал у Прянишникова тенор Борисенко; пел соло в хоре: «Ратаплан» в «Гугенотах» и т. д.; никто на него не обращал внимания, и вдруг в «Паяцах»106, на первом представлении этой оперы он вызвал бурю восторгов исполнением закулисной арии Арлекина; с тех пор он начал выдвигаться и в Казани занимал уже амплуа первого тенора; успех Борисенко в «Паяцах» был столь неожиданный, что, так как содержания оперы большинство из публики еще не знало, некоторые перепутали его с Медведевым, выступавшим в заглавной роли; когда на вызовы вышел Борисенко, один пришедший в экстаз еврей кричал: «Без различия вероисповедания Борисэнко, Борисэнко!» Помню еще, как в «Самсоне»107 Медведев, действительно с большим подъемом проводивший эту партию, привел в такой экстаз евреев, что они вызывали его уже не по фамилии, а просто вопили: «Самсон, наш Самсон»; это вызвало, конечно, соответствующую реакцию со стороны русской партии. Даже весьма солидный, уже немолодой, уравновешенный, ни в каких партиях не принимавший участия блондин Х., не пропускавший ни одного спектакля, в котором выступала Смирнова – у него была какая-то прямо смирновомания, и тот был втянут в борьбу. «Почему вы так нападаете на Медведева, – спокойно обратился он в антракте ко мне, – он все-таки в общем недурно исполняет Самсона, конечно, он бледен по сравнению с Далиллой-Смирновой, но…» Я его вывел из спокойствия, когда провокационно заявил: «Вы так думаете, а вот евреи другого мнения; они говорят, что Смирнова как артистка в подметки не годится Медведеву». Я не узнал флегматичного блондина, лицо его сделалось багровым, он, задыхаясь, несколько раз полувопросительно повторил: «Смирнова… в подметки»; для него это было просто святотатство… и через некоторое время я его видел в центре галереи, среди евреев, разносящим, почти с опасностью для жизни, Медведева; на последнем спектакле хладнокровный блондин, спокойно проведший весь сезон, свистел, ругался и вообще был выбит уже из колеи.

19
{"b":"227450","o":1}