Опять видел этого загадочного Сергея Ивановича. Сестрица, глядя на него, потупилась и горько вздохнула. Было видно, что он хотел заговорить, но потом только тепло улыбнулся, махнул рукой и истаял. Наверное, опять решил не мешать встрече двух родных сердец. Виноватым он себя чувствует, что ли? А в чем вина-то, коли Петр его раньше и не знал вовсе?
В указанный день, как и обещался, Петр допустил к себе Екатерину Долгорукову. Сделал это, только чтобы сдержать свое слово, и тем не менее встретил ее тепло. Тому виной Василий, ставший личным денщиком императора, для чего был занесен в списки Преображенского полка, сверх штата, с положенным жалованьем. По его словам, девушка чуть ли не дни напролет проводила в церкви, вымаливая государю выздоровление. Причем делала это по велению сердца, а не по воле родителя. Этим своим поведением она заслужила любовь и одобрение черни, неизменно провожавшей ее возок крестными знамениями.
Ну и как не быть к ней ласковым? Ясное дело, она стояла в подвенечном платье перед постелью умирающего Петра и умоляла его жениться на ней, а потом на пару с Ванькой просила подписать тот самый злосчастный тестамент. Да только тогда она под дудку отцовскую да дядьев плясала, а вот в церковь своей волей пошла. Может, и винилась перед Господом за содеянное.
Проводив девушку, Петр затребовал к себе Остермана. То особого подозрения не вызовет. Всем ведомо, что император души не чает в своем наставнике, хотя и не часто его слушает. Однако на этот раз, без посторонних ушей, все было по-иному.
– Андрей Иванович, как думаешь, долго ли мне осталось?
– О чем ты, Петр Алексеевич? Медикус утверждает, что болезнь отступила окончательно. Еще несколько дней, и ты будешь абсолютно здоров.
– Не о том я. Хворь, волею Господа, покидает мое тело, но, боюсь, теперь приходит пора воздаяния за мою глупость младую. Увлекся я охотой и праздностью, не слушал тебя, а тем временем Долгоруковы все под себя подмяли. Любезничаю с Алексеем Григорьевичем, а ведь чуть не за главного врага его почитаю.
– Но он сказывает по-иному. Мол, и в чести, и обручение с Екатериной ты подтвердил. Говорит, что свадьба через год.
– А что мне остается? Как вспомню, сколь много его стараниями глупостей наделал, так боязно становится. Ведь сам же ему влияние немалое в руки дал.
– В том ничего страшного нет, государь. Ты и сам говоришь, то только по младости лет. А кто молодым не ошибался? Но Господь в мудрости своей тебя не оставит, в то верю всем сердцем.
– Андрей Иванович, как только встану на ноги, я отправлюсь по святым местам, возблагодарить Господа нашего за чудесное исцеление. Знаю, болен ты, ногами маешься нещадно, но прошу тебя превозмочь болезнь. Всю полноту власти касаемо внутреннего управления и внешних дел, за небольшими исключениями, я оставлю на тайный совет, а кто там во главе, тебе объяснять не надо. Остаетесь только ты и Головкин против своры. Но есть еще и Голицын Дмитрий Михайлович. Он, в отличие от своего брата, еще не полностью к Долгоруковым перекинулся, тому подтверждением и его переписка с покойным Александром Даниловичем. И то, что Долгоруковы мне о том поведали, ему доподлинно известно. Иван Долгоруков, мнится мне, в тайном совете человек лишний и вредный, потому как, хотя и верен мне, делами не хочет заниматься никоим образом. Да и насколько его хватит против родни – непонятно. Его я оставлю при себе, а вот на его место прочу Ягужинского. Птенец гнезда деда моего, ловок и умен, а главное, будет тебе в совете поддержкой и опорой.
– Я понял, Петр Алексеевич.
– Вот и ладно. Сколько меня не будет, то мне пока неведомо, но, думаю, долго. Не поддавайся, Андрей Иванович. Гони от себя хворь и хандру. Коли отступишься, один я останусь. Ни Головкина, ни Голицыных мне к себе не перетянуть, малоопытен я в делах этих.
– Выдюжу, Петр Алексеевич, не сомневайся.
– Кстати, до меня слушок дошел, что у Катерины Долгоруковой до меня ухажер был. Какой-то иноземец. Поговаривают, она, пока меня не встретила, даже бежать с ним хотела. Ты, часом, ничего о том не слышал?
– Прости, Петр Алексеевич, но, признаться, я и понятия не имею, о чем идет речь.
Молодец немец-перец-колбаса. Если и в курсе про Катькины дела, а это, скорее всего, так и есть, то держится вполне пристойно. А если и впрямь ничего не ведает, то, никаких сомнений, он того иноземца найдет и по новой воспалит сердце влюбленного. Можно ли так с девушкой, которая за здравие твое денно и нощно молится? А почему бы и нет? Как еще отблагодарить за такое? Помолиться в ответ? А не лучше ли сделать счастливой в браке с любимым? Да, пожалуй, это будет правильно. По-божески.
– Ну не знаешь и не знаешь. Ты прости меня, Андрей Иванович, устал я что-то.
Устал? Да не сказать, что так уж и сильно. Болезнь отступила, здоровый сон, обильное питание, настойки эти, чтоб им вместе с медикусом… Все это вполне благотворно сказывалось на его самочувствии, а потому отдых побоку. Дел невпроворот. Бежать нужно из Москвы. Бежать как можно быстрее, пока опять не взяли в оборот.
– Василий, а где Иван? Что-то я его уж дня три как не дозовусь, – едва только денщик появился в спальне, поинтересовался Петр.
– Так известно где. Бражничает да куражится. Сказывают, опять к Никите Юрьевичу Трубецкому наведывался со товарищи. Пока ты плох был, Петр Алексеевич, так вроде попритих Иван-то, а как полегчало тебе, так снова за старое принялся.
В груди что-то екнуло. Что-то знакомое и радостное. Эх, сейчас бы покуражиться, заздравный кубок поднять, девку какую приласкать, выкурить трубку доброго табаку – на охоту. Вот именно так, все и сразу. Но радостное возбуждение как появилось, так и опало, блеск в глазах сменился задумчивостью.
Ох, Ванька, Ванька, ума в тебе ни на грош. То ли дурости полна головушка, то ли не знаешь, к какому берегу пристать, и от родни хоронишься, и сюда носу не кажешь. Все же верно решил, нечего тебе делать в тайном совете. Оно, может, императору лично и предан, да только одной преданности мало. Нужно еще и делами заниматься, а ему за увеселениями да бражничаньем некогда голову поднять и осмотреться. Может, гнать его? Нет. Нельзя. Не на кого опереться. И потом, хотя бы одного Долгорукова потребно при себе держать, все родне лишняя надежда, что не все так худо.
Странно, и откуда мысли-то такие? Петр постарался присмотреться к себе самому и хоть что-нибудь понять. Раньше все было ясно и понятно, люди делились на тех, кто с ним в забавах, и тех, кто хотел его от тех забав оторвать. К последним относились Остерман и Долгоруковы, и веяло от них скукой несусветной. Особняком была только Лиза.
Сейчас же он отчего-то людей стал перебирать, как плоды, выискивая те, что паршой побиты или с гнильцой. И таких, у кого не было изъяна, он больше не видел. У каждого что-то да было. И потом, смотрит на человека и оценивает его всячески, присматривается, словно понять хочет – а будет ли от того польза?
– Вот, значит, как, – задумчиво произнес Петр, глядя на своего денщика. – Василий, а сыщи-ка ты мне обоих. И Ивана, и Никиту.
Не сказать, что распоряжение Петра не удивило Василия. Тот даже как-то подозрительно взглянул на императора. Видать, знает, что и сам Петр бывал в увеселительных наездах в дом генерал-майора и кавалергарда Трубецкого. Ну да пусть думает как хочет. Главное, чтобы дело свое знал и исполнял незамедлительно. Он, конечно, Василию благодарен за то, что тот оказался рядом в ту ночь, но держать при себе за прошлые заслуги никого не станет. Потому как для службы потребны не только преданные и любящие, но еще и расторопные.
Появилась одна мысль. Оно, конечно, может выйти и так, что Петр ошибся. Ну конечно, ошибся. Баба трусливая и безвольная. Ванька жены его открыто домогается, при товарищах, чуть в окошко хозяина дома не выбрасывает, а тот разве только носом не шмыгает. Ой ли? А все ли так, как мнится? Трубецкой, он не глуп. То, что робел и не мог дать отлуп Ваньке, так тут ясно все. Мало кто может воспротивиться любимцу императора, обласканному и пользующемуся доверием, оттого и своевольничающего безудержно. Эвон Бутурлин, науськанный Лизкой, встал ему в пику, и где он нынче? А в опале. Переведен по службе в украинскую армию…