То ли тирада Елбановского повергла присутствующих в состояние, которое современные психологи именуют перцептивный шок, то ли она полностью исчерпала лингвистические ресурсы пытавшегося перевести ее про себя на идиш командира Шермана (Ефим был родом из Литина и очень молод), но произведенный ею «эффект непонимания» был более чем достаточен, чтобы дать Михаилу Ивановичу время для тщательно обдуманного ответа. «Разумеется, разумеется, – сказал он, словно не возражая, а просто продолжая сказанное собеседником, но я бы не хотел торопиться. Ты, конечно, можешь возразить, что задержка и так уж слишком велика, но... что поделаешь! Не под Новый же год начинать новую страду».
Ждавшему его в коридоре за решеткой Великому Князю: «Вот видите, мой дорогой мэтр, как за лживость моих прежних слов, простых и ясных, я теперь расплачиваюсь тем, что слышу и говорю правду на языке абракадабры». – «Не велика плата», – отвечал Николай Михайлович.
«Я не встречать пришел и не провожать, – сказал Елбановский через десять дней после описанной выше сцены, нагоняя его на Литейном. – Вот две пары белья, мыло, хлеб и сахар. Мне еще остается добавить, что на твоем месте я бы решительно предпочел меридианальное движение параллельному». – «Пройдемся вместе немного, – предложил Михаил Иванович. – Потом я сверну влево, а ты не следуй за мной, пожалуйста. Боюсь, что все же придется двигаться по параллелям тоже. Воевать я не хочу ни с кем, но надо помочь – в последний раз». – «Тебя убьют, вот и все, – устало, но без раздражения возразил Елбановский. – И мне тогда не к кому будет приехать в Лондон – об этом бы хоть подумал». – «Ну, в Лондоне ты как-нибудь и без меня проживешь, – проговорил Михаил Иванович, приподнимая старую теплую отцовскую шапку в знак прощания. – Хотя, думаю, что мы там увидимся до конца этого года. А пока я не буду стараться быть убитым. Прощай!»
Нижеследующее написано в предположении точнее, в пред-убеждении, – что чтение мыслей других людей, как живых, так и умерших, невозможно. Если прибавить к этому мое твердое убеждение, что ни один человек не может точно рассказать, что он сам видел и слышал, то отсюда – лишь один шаг до утверждения, что человек, воспроизводящий в своем воображении никогда им не виденное событие, вряд ли наврет о нем больше, чем непосредственный этого события участник или свидетель. Во всяком случае, у первого будет куда больше шансов угадать правду, в то время как последний будет полностью лишен свободы выбора из-за своего знания этого события и из-за нормальной человеческой склонности приравнивать событие к знанию о нем. Все остальное не нуждается в разъяснении.
Отчаяние – не событие. Оно начало стихать, когда его с другими министрами повели в Петропавловскую крепость. Когда на мосту по ним стали стрелять, и все бросились на землю, – только он с Третьяковым продолжали идти – стало еще легче. Когда матросы для забавы толкали его прикладами в спину и прицеливались, оно почти прошло. После знаменитой шутки на тюремной прогулке бывшего министра внутренних дел Щегловитова – отчаяние исчезло (тот сказал, увидев его: «Вы, говорят, истратили три миллиона своих денег, чтобы здесь оказаться – я бы вас с удовольствием сюда посадил, не взяв с вас ни копейки»). Как всегда, беспокоился за мать и сестер (разрешили два свидания).
Полупустой поезд. Ни беженцев, ни матросов. Чужая страна наполнила его неведанной до того легкостью – ведь прежде все его поездки были «в», а не «от» или «из». В первый раз он бежал от своей страны. Первые десять часов в дороге – как первая ночь у ребенка после перелома в тяжелой болезни. Болезнь, как и отчаяние, делает все своим. Теперь он пролетал через легкий сон чужого. Официант в синей студенческой фуражке и коротком зеленом фартучке расставлял закуски и извинялся, что нет красного вина. Михаил Иванович удивился, что незаметно для себя съел огромное блюдо с закусками и выпил целую бутылочку норвежского аквавита. Официант, не спрашивая заказа, поставил перед ним еще одно блюдо и открыл новую бутылочку. Было четыре часа дня. За окнами вагонаресторана небо сливалось со снегом и белыми домами. Приближался Торнио.
Дайте мне этот чужой снег, и затихающий бело-серосиний день чужой северной зимы, и поезд, несущий меня сквозь незнакомую грезу детского выздоровления! Ну, конечно, всякий знает, что Михаил Иванович любил Лазурный Берег, а не холодные фьорды. А я бы там остался навсегда, чтобы еще через четверть века прибой вынес мое тело к скалам Бергена, или чтоб его спалил огонь печей в Бельзене, или чтобы мне хватило «времени и огня» на последний бросок в «свою» сторону, в Швецию – и там тихо кончать жизнь повторным эмигрантом.
Назвать встречавшего его на бергенской платформе очень высокого и худого человека в каракулевой шапке человека третьей тайны Михаила Ивановича – шпионом было бы грубой терминологической неточностью. Ведь по самой этимологии этого слова, шпион – это тот, кто «высматривает», «выведывает», желая узнать то, что другие не хотели бы, чтобы он знал. В то время как человек по имени Линдси, напротив, решительно предпочел бы не знать три четверти из того, что он уже и так знал. Он, по его собственным словам, всегда стремился к ограничению и сокращению поступающей к нему информации. К его услугам обращались в тех случаях, когда было желательно сделать что-нибудь «тихо», «мягко» или «неприметно». Ну, например, устроить встречу двух известных всему городу лиц в самом известном ресторане города так, чтобы никому в городе это не стало известно. По натуре он был совершенный биржевой «медведь». Позже он писал в своих воспоминаниях, что, работая в «фирме», он полагал основной своей задачей снижение эффекта того, что приказывали ему его начальники, и уменьшение эффективности того, что делали его подчиненные.
«Здесь близко, – сказал он, усаживая Михаила Ивановича в необычайно низкий для того времени автомобиль, – набросьте шубу на ноги, сегодня мороз. Вы так и не научились водить машину?» (Он не спросил: «Как там, в Петрограде?»). Потом, когда они сидели в жарко натопленном, сверкающем люстрами ресторане отеля «Король Олаф», Линдси, медленно втягивая сквозь зубы первую рюмку ледяной водки (»с приездом! со встречей!»), заметил, что, по его наблюдениям, можно было бы, отдохнув немного, начать размышлять и об устройстве (»Земля здесь немного приносит, казалось бы, но она же ничего и не стоит. Я купил хорошую ферму, купите и вы»).
М. И. Да, разумеется, хотя бы для того, чтобы не так бросалась в глаза патетичность моей ситуации, да?
Л. Мне не кажется, что вы сейчас способны оценить даже вашу ситуацию, не говоря об общей.
М. И. Я ничего не знаю. Что изменилось за последние девять недель?
Л. Очень многое. Фактически – все. Теперь вам их не выкурить из Петрограда даже со ста миллионами фунтов в кармане.
М. И. У меня нет ста миллионов фунтов в кармане. Честно, у меня нет ничего.
Л. Ну и прекрасно. Значит – будете покупать ферму.
М. И. Не сейчас. Я, если вы не возражаете, хотел бы сначала прочесть газеты за все мое петропавловское пребывание.
Л. Мы поедем ко мне. Газеты и шесть папок с вырезками и депешами в вашей комнате. Теперь вторую рюмку в память тех, кого убили за три дня вашего путешествия: Кокошкин, Шингарев и... Николай Михайлович. [В день ухода Михаила Ивановича из Петропавловской, ожидали решающего прорыва Юденича. Всех красногвардейцев как ветром сдуло. «Пора, дорогой мэтр, – сказал он Николаю Михайловичу. – Тихо так пройдемся, я вас провожу, а после увидим...» – «Нет, Мишенька, я лучше останусь. Ведь здесь все мои лежат. Нет». Николай Михайлович расцеловал его в обе щеки и трижды перекрестил. Решающего прорыва не было. Красногвардейцы вернулись. Когда его расстреливали, он положил себе котенка на грудь, где сердце, чтоб не замерз.]
М. И. Тогда я... свяжите меня, пожалуйста, как можно скорей, с Гулькевичем (посол в Швеции)...
Л. Конечно. Уже связал. Но почитайте газеты все-таки. Не спешите ввязываться. Может быть, лучше сначала заняться приведением в порядок дел.