Если герой Романа Самосознания действователь, то и наблюдая, он действует (»он сгорал в наблюдении», как позже говорил о нем Елбановский). Именно это «выгорание» порождало иллюзию деятельности, почти всегда успешной. Успешной потому, что он настолько точно знал, что он делает, что само это знание уже было действием. И потому же, когда оно уступало настояниям чувства, то не оставалось ничего, кроме голой ошибки. Писать для такого человека было бы равнозначно совсем уже лишнему действию, заранее обреченному на неудачу. Писали другие: Поэт и его друзья. Но они не писали Роман Самосознания.
Схема европейского Романа Самосознания (другого пока не было, это – весьма узкий географически жанр) очень проста. Его герой оттого и герой, что сам не пишет романа. А если пишет, то не напишет. А если напишет, то не напечатает. А если даже и напечатает, то весь тираж сгорит или размокнет во время наводнения, или еще чего-нибудь в этом роде. Писание романа здесь есть тот бытийный, а не психологический признак, который разделяет Героя и Автора. Автор оттого и автор, что не может писать сам, пока не он, а другой, т. е. герой Романа Самосознания не «начнет» этого делать (но не наоборот – здесь, как и в случае с двойником, нет симметрии!).
Михаил Иванович сам был героем своего ненаписанного романа. Не отсюда ли – в порядке поэтической метонимии жизни – его неожиданное решение начать новое, «совсем новое» издательство? И не отсюда ли его идея искусства – не «чистого», не «искусства для искусства», а истинного, одного без другого? Но так или иначе, а в 1912-м происходит его первая встреча с Поэтом, и начинается их любовь.
Все это пока – не об именах. Имя включается в игру только когда играющий знает, что проиграл, или решает, что игра не стоит свеч. Он уходит и – называет себя. А так, если ты остаешься с ними, с нами, со своими, то имя зачем, к чему? Тупые, бездарные игроки начала века, выбившие огнем, свинцом и газом чуть ли не треть мужского населения Европы и сами выбитые едва ли не до последнего – не от того ли их пристрастие к псевдонимам, партийным кличкам и смене имен, что конец им был заранее предсказан в бирках с номерами вместо имен, перемешанных с обломками костей в мусоре и пепле? Но наихудшей была доля тех немногих выживших игроков, кто, не подозревая, что их игра давно кончена и давно начата другая, безымянные маялись по чужим им десятилетиям. Призраки, напялившие на себя полковничьи и генеральские мундиры давно разбитых или никогда не существовавших армий! Еще позднее, когда сжатая с немыслимой силой пружина истории разжалась и выбросила их в смерть, кого почетными пенсионерами, кого военными преступниками, а кого и нобелевскими лауреатами, их выцветшие, перепутанные имена всплыли, как вешки, над мутными водами забвения, никого не предостерегая, ни о чем не напоминая.
Михаил Иванович родился с именем, абсолютная неотменяемость и несменяемость которого была предопределена уникальностью обстоятельств его рождения. Единственному сыну в третьем поколении знаменитых богачей-самородков, еще в юности потерявшему отца, оставалось одно – выбирать из чего угодно и делать решительно что угодно. Но кроме его богатства было и то, что при любом выборе и в любой игре оставалось навечно отложенным основным капиталом: семья, состояние, страна. Игр тоже было три: просто игра в рулетку, реже – в винт и покер, любовь и политика. В последней все много неопределеннее, чем в первых двух, и метафорой едва ли отделаешься, но посмотрим, у нас еще есть время. Но так ли уж его было много у него самого? Век торопил с предательством. Не тогда ли этот молодой человек принял три завета. Первый – парировать страсть к игре крайней скрупулезностью в делах. Второй – умерять влечение к женщине преданностью искусству. Третий облагораживать политическую сумятицу верностью рыцарским идеалам невинности и чести. Спасла ли его от падения эта перевернутая брюсовская формула? Да и спасла ли от падения самого Брюсова его неперевернутая? Но, как заветы Валерия Павловича молодому поэту даже при их выполнении никак не могли гарантировать качества поэзии, так и заветы Михаила Ивановича себе самому не могли ему дать ни малейшей гарантии покоя или хотя бы, воли...
В отличие от Поэта он редко разочаровывался. Совсем недолгой была его завороженность жизнью. Его имя не гремело, как имя Поэта, «в легком щелканьи ночных копыт», а трещало неотесанной доской по выщербленному полу амбара. [Когда в 1931 г. на приеме у князя Монако Михаил Иванович представил одного американского приятеля своей красавице-сестре, тот, думая, что она носит свою девичью фамилию, пожаловался, что как ни трудно эту фамилию произносить, ее написание (spelling) уж вовсе немыслимо. На что Михаил Иванович ответил: «Друг мой, забудьте о написании, а произношение очень простое княгиня Лейхтенберг».]
Так я ввожу Поэта. Посредством имени. Да, я просто не люблю всего этого – Поэта, жену Поэта, друзей Поэта, врагов Поэта, время Поэта. Без Поэта, однако, обойтись совершенно невозможно, так что, всякий раз пиша о нем, мне приходится проходить через стену собственной чуждости. Михаил Иванович Поэта любил. А в ранние годы очень любил. А когда совсем разлюбил, то произошло это в обстоятельствах, для него и Поэта (как и для очень многих других) столь крайних, что уж вряд ли могло иметь хоть какое-то значение для их жизни. А для смерти? Назвал ли один из них имя другого в свой смертный час?
Пока же, в 1912-м, они почти не расстаются. Их отрывали друг от друга только срочные деловые поездки и простуды одного и зубная боль другого (аллюзия на «зубную боль в сердце» у Гейне или неосознанный параллелизм «физиологических» метафор у обоих?). Когда не виделись, то долго говорили по телефону и обменивались телеграммами. Атак Михаил Иванович неутомимо катал Поэта, одного или с Ремизовым, «на острова», «на Стрелку», ходили в оперу, на Станиславского. Еще – и это было отменно неблагодарным занятием – пытались встретиться с Глазуновым насчет постановки будущего балета (или оперы, или чего угодно) Поэта, «Роза и Крест». Возможно, что именно недоступность Глазунова, встретиться с которым было много труднее, чем с министром двора или обер-прокурором Святейшего Синода, предопределила последующее превращение либретто (теперь определенно – оперы) в пьесу, о которой необходимо было говорить. Точнее, обсуждая которую, они говорили и о другом, о себе, например. Еще точнее – о падении и поражении – последнее уже было «кларистически» сформулировано, Михаилом Ивановичем, во всяком случае.
Поэт страшился угрозы падения и туманно заклинал будущее, предрекая радостные катаклизмы 20-х (как бы не так!). Михаил Иванович знал (уже тогда – не фантастично ли?), что дело, в первую очередь, в поражении. Что оно не в угрозах и не в обещаниях того же будущего. Что уж лучше, даже жалуясь и отводя душу, помнить о поражении как об изначальном условии своего личного существования. И что падение – твой ответ, возможный, необязательный, на невыносимость страха поражения. В символистском ренессансе своей затянувшейся юности Поэт завысил свои ставки настолько, что не только друзья (которым виднее), но и он сам знал, что падение уже – факт. Обожаемая, как богиня, жена, была должна, вынуждена обернуться шлюхой, а была она просто дамой, играющей устало свою роль в невозобновленном спектакле. Поэтически рассеянная жизнь Поэта – человека по характеру нисколько не рассеянного, скорее аккуратиста и педанта – должна была оказаться систематическим блядством с нередкими срывами в тяжелое пьянство. В своей личной жизни (в другой – это вопрос особый) Михаил Иванович ничего не выдумывал ни о себе, ни, упаси Боже, о близких. Прирожденный финансист и почти профессиональный игрок, он не был склонен ни к завышению ставок, ни, менее всего, к символизации своих выигрышей или проигрышей. Его личная ситуация, «обратно симметричная» ситуации Поэта, не была им самим выдумана. Так случилось.
В казино в Каннах в тот распроклятый вечер 8-го марта 1909-го он играл напротив своего кузена Андрея Рогастова. В части зала, отделенной от играющих кадками с пальмами и цветочными вазами, ходили парами и в одиночку красивые молодые женщины (»оранжерея самых дорогих проституток во Франции», – рассказывал мне Иван, передавая со слов отца эту историю). Женщина, стоявшая напротив их стола, была ослепительно красива. Она не нуждалась в паре. «Никогда ее раньше здесь не видел, – сказал Рогастов, – она на тебя смотрит. Сыграем – кто первый выиграет, с тем она сегодня и будет. Идет, Мишенька?» Выиграл Михаил Иванович. Продолжение этой более типичной по своему началу, чем по завершению, истории можно видеть в его намеках и полупризнаниях Поэту. (Иван считал, что тот выигрыш в казино обошелся отцу слишком уж дорого – проиграть было бы много выгодней.) Пьеретта родила ему дочь Анетту в 1912-м, а через пять лет сына Пьера.