Боль я чувствовал, только если шевелился, зато когда попробовал привстать, то сразу же свалился обратно от приступа дурноты и стука в висках. Я не рискнул попросить старика, который, похоже, был дедом мальчугана, послать за врачом. Самодельная табуретка возле лежанки весь день была кем-нибудь занята; сменяли друг друга не только старик с мальчуганом, дежурила также молчаливая веснушчатая женщина, а с приходом сумерек босоногая девочка, которая, судя по звукам, играла какими-то довольно массивными стекляшками. Когда девочка привстала, я разглядел, что она играет двумя стеклянными совами из моей коллекции.
После летучки в понедельник, когда мы вновь тщетно прождали звонка нашего стокгольмского корреспондента, главный редактор вызвал меня в свой кабинет, где высказал не только досаду, но и свои претензии непосредственно ко мне. Он напомнил, что при выборе кандидатуры для командировки в Стокгольм решающую роль сыграло именно мое поручительство; затем, выразив надежду, что мы достаточно хорошо понимаем друг друга, а потому нам нет нужды стесняться своих опасений, даже если они не вполне обоснованны, он прямо спросил:
— Думаете, он на это способен?
Ничего такого я не думал, однако сказал лишь, что надо дать Зобры еще немного времени, после чего шеф тихо проговорил:
— Я уже слышу, как тикает эта мина, я ее снова слышу. Нет, видно, в наши дни ни на кого нельзя положиться.
По пути домой я заглянул в бельэтажную квартиру бывшей жены Зобры; звонок я нажал, так и не успев сообразить, чем объяснить мой визит. Она обрадовалась мне, усадила на кушетку и исчезла в ванной, где она полоскала колготки, нейлоновые блузки и тут же раскладывала их сырыми на гладильную доску. Потом она предложила мне, чтобы я налил нам обоим кукурузной водки, а когда мы выпили по две рюмки, - она испытующе взглянула на меня и спросила:
— Что-нибудь с Зобры?
Я лишь теперь понял, чего, собственно, хотел и зачем позвонил в эту дверь. Она задумчиво приняла к сведению опасения редакции, захотела услышать подробности, которыми я, однако, и сам не располагал, затем она развспоминалась, но ни теперь, ни позднее, когда я пригласил ее поужинать, она так и не смогла предложить никаких объяснений, которые пролили бы свет на то, почему Зобры изменил своей обязательности.
Правда, я обратил внимание на то, что ей захотелось еще раз рассказать о причинах развода, который состоялся с полного согласия обеих сторон. Если я правильно ее понял, то оба, мол, не смогли привыкнуть к постоянной необходимости оправдываться друг перед другом: слишком долго они не женились и жили самостоятельно, он — редактор, она — переводчица. Никакие обоюдные договоренности не помогали, необходимость оправдываться настолько омрачала их вечера, что после пяти лет совместной жизни они решили развестись. Зобры никогда не говорил мне прежде об этой причине, никогда прежде не замечал я в нем чего-то особенного в те годы, в которые ему якобы приходилось за все оправдываться — за разговорчивость и за молчаливость, за каждое «да» и за каждое «нет»; обычно люди смиряются с подобным укладом вещей, а вот он не смог с ним свыкнуться. Но какие сделать выводы из этого открытия, я пока не понял.
На мою просьбу отправить телеграмму в Стокгольм старик объяснил, стараясь говорить простейшими шведскими фразами, что местное почтовое отделение находится далеко и он не может позволить кому-либо из домашних отлучиться на долгое время, так как все нужны для работы по хозяйству. Врача, который также жил неблизко, звать, считал он, не нужно, ибо, собственнолично осмотрев меня, убедился, что мне уже лучше. Без особого сочувствия старик сообщил, что моя машина, ударившись о корневища, в конце концов свалилась на дно оврага; она сильно покорежена и уже ни на что не годится, а мои пожитки, те из них, которые удалось собрать в папоротнике и кустарнике, сложены на копешке сена.
Несколько раз я пытался разговорить ребят, особенно когда они приносили мне еду, весьма, между прочим, простую, однако ничего у меня не получилось, поскольку они либо сразу же убегали прочь, либо сидели на табуретке безмолвными стражами. В возникшей однажды неловкости повинен я сам, ибо попросил мальчугана дать карандаш и бумагу, а он мигом доложил о моей просьбе старику, который появился на пороге и безо всякого раздражения, тем более гнева, совершенно ровным голосом спросил: неужели у нас дома все вот так же злоупотребляют гостеприимством. Долгое время я пытался определить, чем это тут пахнет, особенно вечерами, когда запах становился еще более густым и пряным; наконец я догадался, что за дух доносился до меня через щели в стенах — это пахло тмином. Проверить себя я не смог, так как приподнимался на лежанке лишь с большим трудом, а при попытке следующей ночью встать на ноги чуть совсем не свалился. В том, что меня ищут повсеместно и методически, я не сомневался.
На летучке не было сказано, откуда редактор отдела внутренней политики узнал, что Зобры продал перед отъездом в Стокгольм доставшийся ему от родителей дом. При этом Зобры довольствовался подозрительно низкой ценой, да и чересчур торопился с продажей, поэтому, говорят, согласился с первым же предложением. Не успели мы толком переварить эту информацию, как внутриполитический редактор удивил нас дополнением: Зобры, дескать, взял деньги наличными, однако счета в нашем национальном банке не открыл. В наступившем вслед за этим молчании каждому из нас до боли отчетливо вспомнился наш новый стокгольмский корреспондент. Я взглянул через стол на главного редактора, который, свесив сигарету на подбородок, скреб ногтями подпалину на столешнице. Он даже не поднял головы, когда начальник отдела информации, каждодневно учивший нас правилам корректного цитирования, счел необходимым сгустить упавшую на Зобры тень; тихим голосом он доложил собравшимся о том, что человек, облеченный нашим доверием и командированный в Стокгольм, был замечен в архиве в тот самый день, когда там пропали отклоненные редакцией материалы, поэтому не исключено появление этих материалов в каком-либо шведском издании.
Главный редактор поднялся с места, намереваясь покинуть конференц-зал, но тут зазвонил телефон — разговор из Стокгольма. Это была наша секретарша, которая растерянно спросила, не следует ли ей, по совету полиции, дать заявление на розыск Зобры как пропавшего без вести. Не раздумывая, шеф ответил, что в данном случае никаких заявлений о розыске не нужно, зато, предупредил он секретаршу, возможно, будет подготовлено заявление для печати, которое ей придется передать газетам по соответствующему распоряжению. Потом шеф жестом позвал меня следовать за ним, но не успел я дойти до двери, как новым жестом он показал мне, что я ему уже не нужен, в чем я узрел дурной признак — он ждал худшего, но смирился с судьбой.
Мне удалось обмануть хозяев насчет самочувствия тем, что на их глазах я изобразил несколько безуспешных попыток встать с лежанки. Видимо, я хорошо разыграл полный упадок сил, во всяком случае дверь хотя и была на ночь закрыта, но не заперта на ключ. Стопроцентными доказательствами я, конечно, не располагал — ведь постоянное присутствие «стража» могло оказаться и проявлением заботы, — однако тем не менее у меня окрепло ощущение того, что меня держали в плену. Задумав побег, я решил позднее найти способ, чтобы отблагодарить моих спасителей, — например, послать им какие-либо подарки с нарочным, который на обратном пути прихватил бы мои вещи.
В рассветных сумерках, когда туман пополз по лесистому склону, я отворил дверь, прислушался, сделал несколько шагов вдоль выкрашенного в ржаво-рыжий цвет сарая и опять прислушался: с опушки леса, который спускался к дороге, на меня глядела стайка косуль. Чтобы пройти мимо окон жилого дома, я пригнулся, рывком бросился через двор, затем прокрался вдоль стены из мореных досок и очутился у грязного подвального окошка, за которым горела старая керосиновая лампа. В ее тусклом свете я разглядел лицо и плечо старика, лежавшего на скамье, словно в изнеможении. У стены ровными рядами выстроились бутылки. Посредине стоял самогонный аппарат, тут же — колбы, реторты, змеевики, из наклонной трубки капли падали в котелок; наконец-то я понял причину странной настороженности моих хозяев.