Их два там. Один — черный, а другой — рыжий. Черный — человек как человек, а рыжий вдруг сразу мне противен стал. Просто до отвращения. Лицом даже благообразен, а противен — и все…
Я его на допрос.
Начинаю расспрашивать, где был он в эти часы, не слыхал ли криков, не видал ли чего подозрительного, когда поезда проходят, много ли работы у него, знал ли он этого Степанова, в чем он одет был?
Отвечает он мне и путается, т. е. все время сбивается.
Говорит, на пути был и ничего не видал, а потом — в сторожке сидел, ничего не знает; то путь осматривал, то с приятелем, другим сторожем, сидел.
Путается, а как ему укажешь, он замолкает.
— Я этого и не говорил…
— Как не говорил? Ведь записано.
— Не могу знать. Я человек темный, грамоте не учен, а говорить того не говорил.
Уперся, и все тут.
Надо заметить вам, что с мужиком — самый тяжелый разговор, если хотите правды дознаться, а он не хочет. Сейчас дураком прикинется, и хоть вы что…
Путается, врет, а потом: «Это не облыжно[3], я того не говорил». Тычешь ему написанное, а он: «Мы безграмотные».
Ну вот, и рыжий путается, и толкового ничего от него не добьешься.
Сделал обыск. Подозрительного ничего, но вотчувствую, всем естеством чувствую, что он тут… причем не то помогал, не то сам сработал.
Позвал Теплова и говорю: «Рыжий этот беспременно преступник, и его надо арестовать». А Теплов умоляет, чтобы я Василия арестовал.
— Никуда не уедет от нас Василий, — говорю я, — надо за рыжего взяться.
— Нет, Иван Дмитриевич, — отвечает он. — Рыжего вы тоже можете арестовать, а Василия уж для меня, пожалуйста.
Ну, мне что. И арестовал.
Василий побледнел как полотно.
— Если, говорит, насчет убийства, то, Богом клянусь, не повинен!
Анна Тимофеевна плачет, рекой разливается. Жалко мне их, а забрал, но забрал и рыжего.
Теперь-то самое интересное будет насчет чудес.
Прошел день, как я арестовал их обоих, и вдруг ко мне приходит сама мать убитого, Анна Степанова.
— Здравствуйте, — говорит, я к вам!
— Здравствуйте, — отвечаю. — С чем же вы пришли? Новости есть?
— Не знаю, как и сказать вам, — начала она, садясь подле стола. — Теперь вот, как я одна осталась, да все думаю про горе свое, так многое мне припомнилось, о чем раньше и невдомек. Соседка моя, Агафоновна, говорит: иди да иди, я и пошла. А теперь опять думаю, может, глупости все это.
— Никак, — говорю я ей, — глупостями быть не может, потому что иногда самый пустяк вдруг все дело озаряет. Пожалуйста, рассказывайте…
Она и начала рассказывать. Поначалу тихо, спокойно, а там и разволновалась.
— Был у моего сына сон, — сказала она. — Тогда-то он был пустой, а теперь, выходит, был он от Господа ангелом-хранителем ему внушен. Говорила я вам раньше, что он завсегда в праздники у меня ночевал, а утром в пять часов вставал и на завод шел.
Я кивнул, а сам, пока она говорила, наказал, чтобы ко мне рыжего привели. Хотел его еще порасспросить кое о чем. А она продолжает:
— Ну вот, был он у меня, голубчик, в последнее воскресенье. Веселый такой, с ним в «акульку» поиграли и спать пошли. Он спал завсегда подле меня в чуланчике. Сплю я это и вдруг слышу такой страшный крик. Я вскочила, зажгла огонь — и к сыну. А он, голубчик, сидит на постели, бледный, что наволочка у подушки, весь в поту, и трясется. «Колюшка, — говорю, — что с тобой?!» «Страшное, — говорит, — маменька, привиделось. Будто пошел я от вас на завод, и на меня подле самого полотна пять человек напали и бить стали. Во сне-то, — говорит, — маменька, все страшнее. Вот и до сих пор дрожу».
Перекрестила я тут его и говорю: «Сон сном, а только, сыночек, не ходи ты сегодня по своей дороге, а пойди другой». Он так больше и не заснул, а в пять часов ушел. Вот какой сон предсказательный.
— И все? — спрашиваю я.
— Нет, — отвечает, — дальше еще страшнее да изумительнее, батюшка.
И продолжала:
— Весь день мне было страшно за моего Колюшку, и я даже о том Василию говорила. Потом легла спать и вдруг тоже сон вижу. Будто темная ночь и снег крутит. Пусто кругом так. Сторожка стоит, и вокруг ни души. Гляжу, идет мой Коля и так-то торопится, и вдруг — как выбегут пять человек, таких страшных, и с ними один рыжий, высокий. Замерла я от страха, хочу крикнуть: «Убегай, сыночек!» А они уже на него напали и душат его… Я побежала к нему, кричу, зову на помощь, а тут меня Василий разбудил. Проснулась я сама не своя. Дрожу вся, и на другой же день к сыну пошла. Он здоровый, веселый; к празднику, говорит, ждите… Я и ушла…
Она перевела дух, вытерла вспотевшее лицо и опять начала рассказывать:
— Как он, сын-то мой, приходил, всегда любил он с холоду кофе выпить и всегда из своего стакана. Большой такой, я ему в день ангела подарила. Ну вот. Жду я его в тот-то день, 24-го, и кофе сварила, а он не едет. Его нет, Василий ушел, ребята тоже, и так жутко, и все о Николаше беспокоюсь. Ждала, ждала и, надо быть, часов в половине седьмого налила себе в его стакан кофе и пью. Пью и о нем думаю, что это он запоздал… Вдруг…
Тут она вся побледнела и почти шепотом заговорила:
— Как что-то загремит, затукает мимо окон. Словно бы пожарные пронеслись. Дом так весь и затрясся, и стакан как лопнет, кофе на пол… Я обмерла. С нами крестная сила!
Сижу ни жива ни мертва и не знаю, как Василия дождалась. Он пришел, я ему говорю, а он усмехается. Был мне праздник не в праздник, и тоскую я, и боюсь, и сама не своя спать легла. Сплю, и опять сон. Пришел ко мне будто тот рыжий, что с другими четырьмя мне тогда привиделся, как две капли он, пришел и со смехом говорит: «Ну, покончили мы твого сына. Приказал тебе долго жить!» Я закричала и проснулась.
А в то время, как она рассказывала, привели ко мне рыжего. Она к двери боком сидела и говорила, а он у порога стоял. Кончила она говорить, повернула голову, да вдруг как закричит!…
У меня даже волосы встали дыбом.
— Что с вами?
— Он, — говорит, — тот самый рыжий, что я во сне видела!.
Я тотчас велел его увести и стал ее успокаивать. Она тресется и свое твердит: «Он да он!»
И вот подите. Понятно, это не улики; можно сказать, вздор, а на меня это так повлияло, что сильнее улики всякой. Душой, так сказать, правду чувствую…
Позвал опять Теплова и рассказываю все, а тот только улыбнулся.
— Эх, — говорит, — самое обыкновенное дело. Не видите вы, что баба пришла просто следы замести? Сына уже нет, его не вернуть, а любовник жив и в беде. Вот она его по-своему и выручает. Наводит тень на майский день, и вас спутала!.. Нет, — говорит, — вы уже дали мне, я и окончу.
Мой принцип был — не мешать моим чиновникам. И Василия, и рыжего направил к следователю, и все тут!
Ну сам еще похлопотал. Был у Василия, был в сторожке у рыжего, все обшарил, переглядел. Ничего! То есть никакого следа!..
Я ничего не сделал, а следователь еще меньше. Повозился с ними месяц и из-за недостатка улик отпустил, а дело следствием прекратил.
Прекратил, а мне покоя нет. Все думается: неужели убийцы не найти? И Василия жалко. За время следствия полюбил я его. Такой хороший парень, а тут как никак в подозрении, и все от него сторонятся. Совсем извелся бедняга. А помочь нечем.
Прошло месяца два, а то и три. И вдруг…
Вы, может быть, помните, в газетах писали, что из пересыльной тюрьмы, подпилив решетку на окне, бежало четверо арестантов? Так вот, получаем мы телеграмму из Петергофа, что задержаны четыре молодца, сказываются бродягами, но головы будто бриты, и надо думать, что они и есть те самые беглые арестанты.
Пишем: «Доставить», а у меня вдруг мысль. И сейчас же я добавляю, нет ли кого в нанковом на вате пиджаке, и если есть, то какой пиджак, какая подкладка и пуговицы? Велю отписать тотчас и подробно.
Жду и дрожу весь. Ночь не спал.
Через день ответ, и в нем как по заказу: «На одном был пиджак из нанки, на вате; подкладка шерстяная, черная, в белых полосках, и на левой стороне будто след от споротого кармана. Пуговиц по пять с каждого борта, роговые, темные, а одна, справа верхняя, против других гораздо больше».