— В вашем рассуждении присутствует некоторая неясность, мне хотелось бы ее как можно скорей устранить… — тихо сказал Диких.
— Иван Иванович, — представился человек и подмигнул Диких: как старому другу, как приятелю добрых старых времен.
Некоторое время человек, а теперь уже Иван И., словно бы раздумывал, склоня голову над якобы представшим ему ответом, после поднялся и оперся на плечо китайца. Держа перед собой книгу, китаец наставительно произнес: "Слушание — ступень смелости, и слабых к ней допускать нельзя. Он, изумленный, погружен в море созерцания".
— Да, в море, — подхватил И.И. - именно в море, а не в океан или реку, и состояние его подобно состоянию женщин, порезавших свои руки бечевой при созерцании красоты рыб. Помните, их изумление было столь велико, что они утратили способность не только чувствовать, но и мыслить.
В конце сентября Диких стучал в дверь бани на Фонарном. Было раннее утро, около шести утра. Во дворе, за штабелем труб, уже начала осыпаться единственная липа. Под липой стояли проржавевшие проволочные стулья. Дверь легко подалась, что несколько насторожило Диких. Его шаги гулко звучали по коридору, — миновав гипсовую мать с младенцем и медведя с пограничником, Диких остановился и крикнул: "кто тут?!" Ответа не последовало. Диких двинулся дальше вдоль стены, стараясь ступать на носках. Конечно, как вы догадались, он и думать забыл об Иван Иваныче. Под подошвами скрипел песок. Пора ремонта описана в другом месте с заслуживающими внимания подробностями касательно замены многих частей необходимой материальной части.
Потом, словно из приемника, к нему стало доноситься пение. По мере того, как Диких двигался дальше, пение звучало сильней и вдохновенней. Диких прошел буфет, пустую раздевалку и вышел в зал с бассейном, уставленный великим множеством аквариумов, в которых плескались диковинные радужные рыбы. Обстановка комнаты очень проста. В ней почти нет мебели, если не считать большого количества украшенных сквозной резьбой и латунными гвоздями дверей, некоторые из них обращены к Кабе. В очаге горит благовонное дерево гротта. Можно было только изумиться резной штукатурке стен… Молись, о могреби, молись, но не смотри туда! Ныряя и плещась в бассейне, пел Витя татарин, известный завсегдатаям этого райского уголка под именем Ламброзо.
Витя татарин булькал водой и пел. Свою прозвище он заслужил, когда, преступив собственные правила, вмешался однажды в разговор посетителей, обсуждавших выдвижение на пост полуглавы великой страны очередной персоны — "не нужно быть Ламброзо, чтобы врубиться, что к чему", сказал тогда Витя и плюнул под ноги. Иногда он подплывал к краю бассейна, наливал из бутылки, стоявшей там же, подымал к свету бокал, любовался цветом содержимого, тягуче и медленно пил, и снова пел. Вверху под высокими сводами призрак эхо был заключен в формулу пристальной смальты, в бассейне, в кафельном индиго вились стайки золотых рыбок. Ламброзо понимал толк во многих вещах, и рыбки не были исключением.
Диких возвратился в раздевалку, пересек коридор, вошел в женский пустой класс, открыл дверь в подсобку. Синяя занавеска на окне едва пропускала слабый осенний свет. Диких подошел к топчану, опустился на колени и взял за руку Соню. Ее кисть вздрогнула, но лицо осталось в тени сна. Диких снял плащ, положил его поверх одеяла и лег рядом. Но только его глаза закрылись, лишь поползли в них фиолетовые спирали все тех же невразумительных солнц, собирающей себя по зернам материи зрения, как вновь, словно сквозь проем медленно приотворившейся двери увидел он как бы знакомую комнату, человека с открытыми глазами, лежавшего недвижимо на диване, и какие-то фигуры, обступившие лежавшего и будто бы даже склонившиеся над ним.
Это видение посещало Диких во снах не всегда. Но когда оно приходило, сердце Диких в мановение руки охлаждалось от чувства какой-то бессмысленной и необратимой потери, что, по-видимому, могло объясняться непредсказуемостью виденного им, а также и легкостью исчезновения видения. Бреясь наутро, он говорил себе в таких случаях перед зеркалом, что этот сон (часть его, часть части его и т. д.) является чисто случайным сочетанием разрозненных атрибутов, каждый из которых сам по себе что-то вероятно когда-то и значил в его жизни или в жизни других, — поскольку они с равным успехом могли принадлежать не обязательно ему.
Допустим, рассуждал он, комната могла сниться одному, диван и человек на нем — другому, фигуры, стоявшие вокруг дивана, по полному праву могли принадлежать самому Диких, а вот все вместе — оказывалось роговыми вратами, в которые нещадно дул ветер, истоки которого были неведомы.
Сумма чего неизменно обескураживает, невзирая на то, что религии и политика притязают на противоположное и очевидно преуспели в последнем.
Не помню, вероятно, я тоже хотел быть вместе, т. е. в одном и том же месте с другими, вопреки тому, что воображение поныне отказывается представить его каким бы то ни было образом. Однажды в метро, перечитывая короткое стихотворение Витгенштейна о замерзшем море и сновиденьях креветки, я отвел глаза от строк к ряду летевших назад на стене тоннеля ламп.
Мы еще покуда не подошли к иллюстрации, на которой некто в твидовой кепке стоит, запрокинув голову, держа в руке дрожащую бечеву воздушного змея. Тусклая медь путешествия, сросшаяся с кожей руки. Лампы складывались в подобие завораживающей, непрерывной ленты, по которой неутомимо скакала электрическая лошадь, пытаясь обогнать уходящее в изогнутую перспективу дерево. Являются ли близнецы причиной изобретения зеркала, способно ли было знание того, что зеркало управляет нами, вызвать к жизни феномен близнецов? Или же близнецы — суть мират хадратейн — зеркало двух присутствий, Божественной готовности — долженствования и возможности, легкой стопы и нерастолкованного сна. Так в детстве во тьме летних вечеров мы вращали вокруг себя (едва ли не танцуя, под стать хасидам, на одной ноге) зажженный камыш, наслаждаясь иллюзией непрерывно изменяющего себя в воздухе узора, длительности единичного, а может быть попросту того, что заведомо случайно, разорвано и разобщено, но повинуется руке, вожделеющей непонятно зачем целокупности. Кто скажет, насколько глубоко таилось тогда подспудное желание соединять то, что даже детскому рассудку казалось лишенным поверхностной связности? Или же дело обстояло в "медлительности" зрения, в заданности телесного несовершенства, предназначение которого и состояло в том, чтобы не пропускать опыт далее положенного ему предела? Темные шумерийские липы матово освещали кронами границы "вна-верху". Каждое дерево издали — неряшливый рисунок на полях тетради, даже если ему предназначено играть центральную роль в ходе доказательства произвольности; итак — arbor и equus в разреженной сфере произвольности. Женева на рубеже 1908-го года. Не перебивай, сделай одолжение, но никто не перебивает; нет, ты снова норовишь все испортить, начать никому не нужный рассказ о переменах во времени, о продаже прогнивших бочек, о тележках на железных кованых колесах, о цветущем каштане на углу, о том, что никого давно не интересует ни с какой стороны; но о чем, по-твоему? — о чем следует говорить, когда все умолкли, будто взошло раннее утро, и свет меняет свою ткань, а в памяти гаснет ночная речь, омывавшая желание ни за что не останавливаться, не прекращать ни на секунду, потому что прекращение (иногда оно принимает форму отточия) и так далее, что-то еще, необязательное, но, безусловно, уже светлым-светло, и за дворами, где-то у реки Оккервиль, лязгает трамвай, тогда как дерево (элегантный поворот, появляется дерево, — оно давно как "появляется"!) у окна теряет угрожающую четкость, под стать описанию, минующему выбор за выбором в сомнамбулическом следовании своим же следам, обнаруживаемым в ходе следования; так, в частности — "я до сих пор не пойму, что в наших отношениях было важнее всего; то, что мы о них продолжаем говорить (нет, я не навязываю тебе свое мнение), словно безостановочно нисходя в жизнь, где словам не находится места, в преисподнюю языка, непрестанно грезящего прошлым, чьей-либо памятью, чтобы найти единственную направленность желания, избегая" — требуют еще большего вовлечения в толкование, и поэтому куда как мало интересует: нужно или не нужно, несмотря на то, что именно это может стать причиной очередного выяснения отношений на склоне ночи, когда в комнате полно народа, все выпито, а рассеивающаяся мгла не прибавляет голове ясности, и, тем не менее, ты опять возвращаешься к тому, что говорить нужно не о том; я не знаю, что именно нужно в этот час, ты же видишь, как сносит ветром птиц, как плодоносит вода и бестенно хлещет луна над идущим в город морем. Мне претит твой чрезмерно приподнятый тон. Я не могу слушать людей, озабоченных только тем, чтобы им не забыть того, что они хотят рассказать. В чьих чертах умещены как бы непритязательным примером arbor и equus, наподобие примера с полицейским, собирающим все сведения о жителях, примера, в котором карта "нигде" или "ничто" разыгрывается в виде дополнительного фактора понимания, — все примеры обречены на нигде и ничто, равно как "критяне", "ощипанные петухи" и пр.; разумеется, незначимость, семантический нейтральный модус слов, вводимых в тело примера, исподволь являют признаки сговора, слепого стяжания значений, ставящего будто бы под сомнение само промеривание, примирение с тем, что посредством такого уподобления безоговорочно притязает на свое бесспорное место. "Это так же просто — как —..!" — фигура примера есть фигура сравнения в различии. Но, при первом же замедлении "дерево" с внезапной легкостью, невзирая на сдерживающую силу "корней", прорастает сквозь пейзажи рассудка и конспекты Дегалье или Ридлингера — это я, чиновник двойного имени… не особо отчетливо помню когда это случилось — чтобы срастись с конем, чье изображение помещено ниже как очевидно случайное, стало быть, типическое, отнюдь не категориальное, но дело в том, что они не разделялись, не различались — конь Одина (Игга) и Игдрасил. Пожалуй, именно в этом месте начинает прогибаться фланг женевского резерва. Возможно вообразить дальнейшее смятение. Например, Одесса той же поры, 10-я или 11-я станция, на столе под раскидистым орехом множество ламп, хрусталь, графины и другие предметы. Сияет мягко чесуча… — "Ну, да ведь вам сам Бог велел! Вы-то не справитесь? Не смешите. А не получится — поможем. Господа, тут пришла в голову одна забавная идейка! Но прежде — кто из вас по осени намеревается отбыть в европейские столицы?"