Проехав под поднятой решеткой, экипаж покатился по длинной, вымощенной брусчаткой аллее, в конце которой возвышалось величественное здание. Два черных скакуна перешли на шаг и тревожно пряли ушами. Что‑то здесь их явно настораживало. Я выглянул из окна и огляделся по сторонам: огороженное стеной пространство было поистине огромным, почти бесконечным. В здешнем пейзаже был тот же непроходимый лес, густой шатер темных ветвей, полумрак, звенящий холод, слепящая глаз белизна снега. Почерневшие стволы и посеребренные кроны. То здесь, то там возвышались бесчисленные павильоны, беседки и теплицы из камня и стекла, большинство из них пришло в запустение. Высшая школа певческого мастерства располагалась в огромном строении XVII века, некогда принадлежавшем богатому коммерсанту – владельцу мануфактур, страстному меломану и любителю оперы. Каждый из павильонов был посвящен какому‑нибудь композитору. По слухам, они часто появлялись в этих краях и давали здесь концерты. Через несколько дней я узнал, что этот коммерсант был закоренелым холостяком и в каждую поездку брал с собой какую‑нибудь женщину из простонародья. Таких ничего не стоит соблазнить галантным обхождением и богатством. Каждый раз, ложась в постель с очередной простушкой, он обещал ей, что если она родит ему ребенка, то будет обеспечена до конца жизни. Но это было еще не все. Его незаконнорожденный сын должен был стать певцом – только тогда его мать могла рассчитывать на полный пансион. Меня уверяли, что он был отцом нескольких десятков певцов по всей Европе, и каждому из них он посвятил статую. После смерти коммерсанта его имущество по завещанию было разделено между несколькими консерваториями Германского союза, а усадьба была превращена в школу певческого мастерства.
Экипаж остановился. Мы вышли и поднялись по лестнице ко входу главного здания. По замшелым стенам змеились побеги плюща и жимолости, серые тесаные камни в точности напоминали те, из которых была сложена ограда. Все свидетельствовало о том, что за дверями царит строжайшая дисциплина. До сих пор мы не слышали ни детского смеха, ни голосов учителей или гувернеров. На мгновение мне показалось, что в Высшей школе певческого мастерства я буду единственным учеником.
9
– Господин Шмидт фон Карлсбург? – По парадной лестнице к нам спускался человек. – Мы ждали вас. Людвиг – последний из класса.
Это был учитель Драч, преподаватель сценического мастерства, человек, ответственный за порядок в школе. Он предложил нам пройти в приемную, располагавшуюся справа по коридору.
Отец внес плату за первый триместр. Учитель Драч записал наши адреса и объяснил некоторые правила поведения в школе. Потом он достал из ящика и выложил на стол договор. Отец расписался на нескольких страницах, после чего я под пристальными взглядами обоих тоже поставил свое имя. Отец поднялся со стула и взглянул на меня: в его взгляде соединились беспокойство и отрешенность, бессилие и покорность неумолимому року… Он открыл дверь, спустился по лестнице, сел в экипаж и уехал в город. Он даже не обернулся, чтобы попрощаться со мной. Как и предполагалось ранее, мои родители вскоре переехали в Дрезден, а я остался в Баварии. Так отец навсегда ушел из моей жизни. А в тот день я стоял у окна и смотрел, как удаляется, растворяясь в иссиня‑сером баварском тумане, экипаж, и чувствовал невероятное облегчение.
10
Учитель приказал мне оставить вещи в приемной и следовать за ним. Мы вышли во двор и пошли по тропе, которая, петляя под черными ветвями, вела на юг. Через несколько минут мы оказались у небольшой церкви. Деревья обступали ее так плотно, что любой строитель соборов наверняка пришел бы в ужас. Ветви нависали над крышей и тянули узловатые пальцы к дверям с витражами, составленными из цветных с позолотой стекол. Строение украшали вычурные готические арки и другие декоративные элементы: каменные кресты, орнамент, змеившийся плющом по колоннам, и маленькие узорчатые окна.
И тут я увидел звонницу. На звоннице болтался колокол без языка. Немой колокол. Ужас! С детства меня окружали колокола, я долго изучал их и умел узнавать по голосам. И скажу вам, что нет ничего более отвратительного и абсурдного, чем отнять у колокола то, что составляет самую его суть. И тогда я решил вдохнуть в него жизнь – закрыл глаза, и мое воображение отыскало среди прочих звуков колокольный звон. Мое чрево наполнилось величавым гулом. Музыка принесла мне некое успокоение, но я чувствовал внутри пустоту, немощь калеки.
Печальные удары колокола, раздававшиеся в моем теле, неожиданно прервались. Двери церкви со скрежетом распахнулись. Учитель Драч сделал жест рукой, приглашая меня войти. Внутри все было точно так же, как в любой другой церкви Мюнхена: центральный неф и два боковых прохода, отделенных колоннами. От колонн к самому своду тянулись каменные ребра, которые, соединяясь, образовывали бесконечные арки. В центральной галерее стояли рядами деревянные скамейки, на них сидели мальчики, мои сверстники, ученики Высшей школы певческого мастерства. Услышав скрип открывающейся двери, более сотни голов повернулось в мою сторону и уставилось на меня. Гулкое эхо усилило и разнесло по стенам торопливый шепоток.
– Тихо! Тихо! – раздался голос с кафедры.
Я занял место, на которое указал мне учитель Драч. Моим соседом оказался черноволосый мальчик с синими глазами. Дождавшись, пока в церкви воцарится тишина, человек на кафедре продолжил прерванную речь:
– На сегодня все. Теперь вы знаете правила. С завтрашнего дня мы начинаем уроки пения. А сейчас оставайтесь на местах. И чтобы ни единого звука!
Он скрылся за кафедрой. О кафедре следует сказать отдельно: она была подлинным произведением искусства. Ее нижняя часть повторяла в миниатюре колоннаду собора, а ряды колонн держали крышу, увенчанную скульптурой Девы Марии в окружении четырех ангелов.
По церкви пробежал приглушенный гул. Все говорили одновременно, так что трудно было что‑либо разобрать. Два мальчика, сидевшие передо мной, повернулись и спросили, как меня зовут.
– Меня зовут Людвиг Шмидт фон Карлсбург. Я баварец…
Внезапно по каменным плитам пола сухой дробью застучали каблуки, а потом все снова стихло. Все как один повернулись к кафедре – на нас с бесстрастным выражением лица смотрел человек лет пятидесяти; редкие волосы с проседью, не скрадывавшие неровность черепа, пронзительный взгляд, крючковатый нос, сообщавший лицу хищное выражение. Худощавую фигуру плотно облегал черный костюм. Судя по всему, он принадлежал к породе людей, чье лицо никогда не озаряет улыбка. Он привык повелевать, и его власть зиждилась на леденящем кровь безмолвии, ужаснувшем меня в первые секунды моего пребывания в школе. Это был человек без души, отец. Ведь слух мой способен улавливать не только звуки, издаваемые телами, – души людей обладают собственной, едва различимой тональностью. Но в этом человеке ничто не звучало, как будто он был олицетворением «абсолютного ничто». Так я впервые увидел господина директора.
Он поднялся на кафедру и вперился в нас суровым взглядом, в котором читалось, что все мы – закоренелые преступники, не заслуживающие даже капли милосердия и сострадания. Так он рассматривал нас одного за другим, не торопясь, будто все время мира принадлежало лишь ему. Он вцепился в кафедру; казалось, еще немного, и он вырвет ее из каменного постамента или, что еще хуже, набросится на нас.
Порыв холодного ветра с тихим шорохом пробежал по центральному нефу и смолк. Мы сидели, не шелохнувшись, а господин директор не сводил с нас глаз. Стоило хоть раз заглянуть в эти глаза, и вы навсегда становились его рабом. Этот взгляд преследовал вас и днем и ночью. Господин директор был органичным продолжением этого места, плотью от плоти здешнего пейзажа, сотканного из сырости, плесени, тумана и промозглого холода.
Прервав, наконец, затянувшееся молчание, он извлек из кармана пиджака маленький металлический предмет – это был камертон, – поднял его над головой, чтобы все видели, а потом резко опустил и ударил им о поручни кафедры. Камертон отозвался чистой нотой.