Убегая, успела заметить на наших ходиках - пять часов.
Девчата сидели в темном холодном классе, как два цыпленка, нахохлившись, зажав ладошки между колен, и дрожали ознобно. Винтовка - белый липовый макет - валялась у их ног. Они бросились ко мне:
- Чего прибегла? Где Степка?
Я сказала.
А Зульфия выразительно постучала себя кулачком по лбу, а потом по столу:
- Вот мы кто! Деревяшки!
Мы только головами покрутили.
- Надо было бы кому-то еще не спать. Разговаривать. - Это я такая догадливая стала - после драки кулаками махать. - И как раньше не подумала!
- Здоровы ж мы спать! Он летел, так, наверное, гремел - лбом об дверцу!
Никакое собрание, никакие выговоры не могли осудить нас строже, чем наша тройка. В дежурке было холодно, и следа не осталось от ночной жары, мирного разговора. Темно как ночью. Запах стоит, как на пожарище: жженым кирпичом, холодным дымом, известкой.
На столах, где мы преступно проспали Степкину беду, дыбятся карты, комками - старые пальтушки. А на совести нашей - и того противней. Мы бы и сказали в школе, повинились, да ведь, пожалуй, Степке только навредишь: он же своевольно пришел к нам.
- Да если хочешь знать, только Степка и виноват! - сказала Вера. - Если б я осталась у печки, так не беспокойся, не уснула бы сидя! Герой! Вызвался девчат караулить, а сам чуть в печку башкой не угодил! Тоже мне!
Понимала я умом, что права Вера, но просто корчило меня от мысли, как больно Степке, как горит его ожог, рвет ладони и лоб, и потому хочется и себе какую-то боль причинить.
- Никуда не денешься, Верочка: дежурные-то мы! Не он! А мы - спали…
- Ну ладно, девочки, - вздохнула Зульфия, - давайте приберемся.
И мы ощупью убирались. Развесили по классам оба земных полушария, Африку и обе Америки, Австралию и Азию с Европой, послужившие нам постелью; расставили столы, подмели пол. И только все успели - пришла тетя Глаша, уборщица и истопница начальной школы, очень тихая и молчаливая - наверное, добрая или несчастливая. Она никогда не кричала на ребят. А если балуются очень, просто за руки возьмет драчунов и разведет. Я видела на переменах.
Она пришла со своим фонарем и уже с охапкой дров. Мы взялись помочь ей - натаскали ко всем печкам и тогда уж только побрели по домам.
- Верка, молчи дома! - наказали мы еще раз Вере.
Как-то там Степа?
Но его у тети Ени уже не было.
На столе дымились наши чугунки с картошкой в мундире, уютно булькал-кипел самовар, затуманивая окна своим буйным паром.
Тетя Еня, сосредоточенная, строгая, с разрумяненным у печи лицом, толкла свою картошку, чтоб кормить кур. Нам совестно было взглянуть ей в глаза. Глядя в сторону, я спросила про Степку.
Она выпрямилась, став еще выше надо мной, и, вытирая руки фартуком, сказала:
- Услала его домой. Научила, что и как делать, чтоб быстрей прошло. Ничего! Через дни два-три и знатко не будет. А может, уже и послезавтра в школу пойдет.
Мы переглянулись с Зульфией: что же мы в классе-то скажем? Ведь нас, совхозных, спросят, где Садов. Придется врать: говорить, что заболел. Кашляет. Степка и так всегда кашляет. Ну, мол, очень кашляет, прямо сил нет, как.
- Давайте живей за стол, часовые! - усмехнулась тетя Еня. - Вон картошки стынут.
Сели мы. Стали лупить обжигающие горячие картошки. И, как всегда, я подавила желание попросить тетю Еню обменяться картошками: ее курам ведь все равно, какую клевать. И отчего это наш картофель был такой невкусный по сравнению с тети Ениным? Даже на вид ее был вкуснее! У нас - у Зульфии тоже - какие-то неправильно круглые, корявые картофелины, в глубоких глазках, шишках, ямках. И цвет у сваренных клубней часто желтоватый. А у тети Ени даже отобранная для кур и овечек мелкая картошка была как на подбор: ровненькая, гладенькая. Овальные, удлиненные клубни, даже самые мелкие, все такой же формы, розоватого цвета, а под кожурой - бледно-сливочная мякоть, она и без масла вкусная. Как-то раз у нас кончилась картошка, и два последних дня тетя Еня варила нам свою. И вот с тех пор каждое утро я испытываю муки зависти, глядя, как толкушка в руках тети Ени дробит и мнет чудесную картошку для куриного пропитания, а я давлюсь невкусной, порой даже с едким привкусом, и не смею попросить ее обменяться. Почему-то стыдно. Мне кажется, что тем самым я каким-то образом изменю совхозу, его земле и своей семье.
Я только спросила в тот раз, когда нам перепало от ее картошки, тчего она такая ровная и вкусная. И тетя Еня ответила:
- А оттого, что землицы немного, да она от порога. - И, глянув с улыбкой на мое недоумевающее лицо, объяснила: - Непонятно? А вот погляди весной на огород, какая земля.
- Видела уж! Черная, мягкая.
- Вот! А почему? Ни одна навозинка не пропадает. Все, что в хлевах, идет на огород. А сколько двор наш стоит? То-то и оно! Землица-то сдобная, вот и у картошки вкус. Ну, и семя чистое, непорченое. Картошка от картошки и родится.
Да, видно так и есть, как говорит тетя Еня, У нас в совхозе участки под картошку выделяются то на одном поле, то на другом. Чаще за оврагом, но там земля тяжелая, глинистая. Чтоб ее удобрить, ого сколько лет надо с наземом перемешивать!… Я промолчала, только про себя это все подумала. Почувствовала явное превосходство тети Ениного старого двора и земли. И не хотелось, чтоб она поняла мои чувства. Вот и промолчала. И ни разу не попросила поменять свою на ее картошку.
А сегодня завтрак мне и вовсе показался постылым. Или есть не хотелось. Еле-еле проглотила две маленькие картошины. Лучше напиться чаю с молоком. Чай был из сушеной моркови, желтенький. А с молоком - ничего, вкусно.
Пощечина
По дороге в школу мы договорились, как соврем про Степку. Скажем - заболел. Скажем, что будем к нему ходить, уроки объяснять, и он не отстанет.
Мы сидели весь день как на иголках. Но никто ничего не заподозрил. Верка - человек надежный - молчала, видать, и дома.
Когда Мария Степановна - ее урок был первым - спросила, где Садов, я представила себе Степкино лицо, искаженное ожогом и мукой, и мой голос прозвучал очень убедительно:
- Он заболел!
Я ведь говорила правду! Но все-таки и ложь, и потому покраснела я ужасно. Учительница склонилась над журналом, ставила против Степкиной фамилии «н/б» - значит «не был» - и не заметила. Но заметил кое-кто другой. Я услышала Лешкин голос: негромко, с растяжечкой он произнес:
- Оччень интерресно! Заболел…
К Лешкиным ехидным высказываниям, однако, уже все привыкли: и ребята и учителя. Никто внимания не обратил. Только моя щека, попадающая под Лешкин взгляд, рдела до боли, до жжения. Я оперлась на руку, прикрыв эту предательскую щеку. Теперь получалось, будто я отвернулась от всех к стенке. И Мария Степановна сделала мне замечание. Вот мука-то какая эта ложь! Я словно в крапивной чаще сижу: каждое движение вызывает новый ожог. Рванешься вправо - справа; влево - так слева! Подожмешь ногу - обстрекает, жгучая, руку. Каждое шевеление причиняет боль и новый вред.
Нет, так нельзя жить! Надо учиться так врать, чтоб было легко и незаметно!
На перемене Никонов, по новому своему обычаю, метнулся в седьмой класс. А я, уже потерявшая бдительность за время Лешкиной измены, достала учебник для следующего урока, оставила на парте ручку - раньше все дочиста убирала! И вдруг Лешка вернулся! Подлетел ко мне, схватил мою ручку, отпрыгнул и зашипел змеем:
- А ты чего покраснела, а? Я заметил! Никонов все видит!
- Положи ручку на место!
- Ах, на место! - И совсем обнаглевший Никонов стал моей ручкой делать выпады, как в штыковом бою, один раз даже ткнул перышком мне в плечо. И тут же схватил учебник и стал на нем писать свои «АИН».
Я выдернула у него из рук учебник, перо прорвало страницу^ Лешка бросил ручку и ускакал опять в седьмой класс.
Это все было так унизительно, так безобразно, что я чуть не задохнулась от гнева. Зульфия, сидевшая рядом, взяла меня за руку и сказала удивленно: