Литмир - Электронная Библиотека

Желания, заставившие меня отправиться в Бальбек, отчасти были связаны с тем, что Вердюрены (приглашениями которых мне ни разу не удалось воспользоваться и которые, наверно, были бы рады принять меня, если бы я приехал к ним на дачу извиниться, что никогда не мог сделать им визита в Париже), зная, что многие из «верных» будут проводить лето на этом побережье, и по этой причине сняв на весь сезон один из замков г-на де Камбремера (Ла-Распельер), пригласили туда г-жу Пютбю. В тот вечер, когда я (в Париже) узнал об этом, я, как настоящий безумец, послал нашего молодого лакея справиться, возьмет ли эта дама свою камеристку в Бальбек. Было одиннадцать часов вечера. Швейцар не скоро отворил ему, но каким-то чудом не выгнал моего посланца, не позвал полицию, удовольствовался тем, что принял его очень сердито, сообщив, однако, требуемые сведения. Он сказал ему, что действительно первая камеристка будет сопровождать свою госпожу сперва на воды в Германию, потом — в Биарриц и, в заключение, к г-же Вердюрен. С той минуты я был спокоен и доволен, чувствуя себя обеспеченным. Я мог уже не бросаться вдогонку какой-нибудь красавице, встреченной на улице, будучи при этом лишен того рекомендательного письма, каким, по отношению к этой камеристке во вкусе Джорджоне, должно было бы послужить то обстоятельство, что я в тот же вечер обедаю у Вердюренов вместе с ее госпожой. Впрочем, она, быть может, составила бы себе лучшее мнение обо мне, узнав, что я знаком не только с этими буржуа, снявшими Ла-Распельер, но и с владельцами замка, а главное — с Сен-Лу, который, будучи не в силах познакомить меня на расстоянии с самой камеристкой (не знавшей имени Робера), написал обо мне Камбремерам теплое письмо. Он думал, что помимо всяких услуг, которые они смогут мне оказать, г-жа де Камбремер-младшая, урожденная Легранден, будет интересна для меня как собеседница. «Она женщина умная, — уверял он меня. — Она не будет тебе говорить ничего бесповоротного («бесповоротное» заменило в его языке «возвышенные вещи», так как Робер каждые пять-шесть лет менял некоторые из своих излюбленных выражений, сохраняя, впрочем, главное), но это — характер, у нее есть своя индивидуальность, есть интуиция; она умеет найти нужное слово. Временами она раздражает, говорит какую-нибудь глупость, чтобы показать себя во всем аристократическом блеске, а это тем более нелепо, что нет ничего менее изысканного, чем Камбремеры, она не всегда в курсе, но в общем она все-таки из числа самых сносных особ».

Как только рекомендательное письмо Робера дошло до них, Камбремеры, из снобизма ли, в силу которого им хотелось оказать Сен-Лу косвенную любезность, или из благодарности за все то, что он в Донсьере сделал для одного из их племянников, а главное — и это всего вероятнее — от доброты и традиций гостеприимства, стали писать длинные письма, в которых просили, чтобы я поселился у них, а в случае, если я предпочту быть более независимым, предлагали подыскать для меня помещение. Когда Сен-Лу возразил им, что я буду жить в бальбекском Гранд-отеле, они отвечали, что, по крайней мере, будут ждать моего посещения сразу же по моем приезде, а если я буду слишком медлить, то они сами не преминут заявиться ко мне, чтобы пригласить на свои garden-parties.

Конечно, по существу ничто не связывало камеристку г-жи Пютбю с бальбекскими краями; она не стала бы для меня здесь тем, чем была та крестьянка, к которой на дороге в Мезеглиз я тщетно взывал в одиночестве, вкладывая в этот зов всю силу моего желания.

Но я давно уже не пытался извлечь из женщины, так сказать, квадратный корень того неизвестного, что было в ней и что часто отказывалось от сопротивления, как только меня представляли ей. В Бальбеке, где я давно уже не был, у меня, за отсутствием прямой связи между местностью и этой женщиной, по крайней мере было бы то преимущество, что чувство реальности здесь не заглушалось бы привычкой, как в Париже, где, все равно — у себя ли дома или в какой-нибудь знакомой комнате, — наслаждение, доставляемое мне женщиной среди будничной обстановки, не могло дать мне иллюзию, будто это открывает мне доступ в новую жизнь. (Ибо если привычка — вторая натура, то она не позволяет нам узнать первую, жестокости которой она лишена, так же как лишена и ее очарования.) И вот, быть может, эта иллюзия была бы мне суждена в новой местности, где чувствительность возрождается от какого-нибудь луча солнца и где, наконец, меня воспламенила бы страстью та самая камеристка, к которой я стремился; но, как мы увидим, обстоятельства сложатся так, что не только эта камеристка не приедет в Бальбек, но и я больше всего на свете буду бояться, как бы она не приехала, так что главная цель моей поездки не будет достигнута и я даже не буду преследовать ее. Конечно, г-жа Пютбю не так скоро, не в начале сезона должна была приехать к Вердюренам; но наслаждения, избранные нами, могут пребывать и в отдалении, если они нам обеспечены, и в ожидании их мы можем предаваться той лени, что лишает нас охоты нравиться и силы любить. Впрочем, в Бальбек я отправился с намерениями не столь практическими, как в первый раз; в чистом воображении всегда меньше эгоизма, чем в воспоминании; и я знал, что окажусь именно в одном из тех мест, где в изобилии встречаются прекрасные незнакомки; на пляже их бывает не меньше, чем на балу, и о прогулках перед гостиницей, на дамбе я заранее думал с таким же удовольствием, какое доставила бы мне г-жа де Германт, если бы вместо того, чтобы добиваться для меня приглашений на блестящие обеды, почаще указывала мое имя для списков кавалеров хозяйкам тех домов, где бывали танцы. Завязывать знакомства с женщинами в Бальбеке мне было бы настолько же легко, насколько это было затруднительно прежде, так как теперь я здесь был настолько же богат связями и доброжелателями, насколько мне их недоставало в первую мою поездку.

Из моей задумчивости меня вывел голос директора, политические рассуждения которого я так-таки прослушал. Переменив тему, он сказал мне, как рад был председатель суда, узнав о моем приезде, и сообщил, что он сегодня же вечером собирается посетить меня в моем номере. Мысль об этом посещении так испугала меня (я начинал чувствовать большую усталость), что я попросил его воспрепятствовать визиту (что он мне и обещал), а для большей безопасности поручить своим подчиненным в течение этого первого вечера караулить мой этаж. Он, по-видимому, не очень их долюбливал. «Я принужден все время бегать за ними, потому что они уж слишком мало инертные. Если бы не я, они бы с места не двигались. Я поставлю лифтера на вахту перед вашей дверью». Я спросил, назначили ль его наконец «начальником над курьерами». «Он недостаточно давно служит в гостинице, — ответил директор. — У него есть товарищи, которые старше его. Стали бы возмущаться. Во всяком деле нужна грануляция (вместо «градация»). Я согласен, он недурно сдерживает себя (вместо «держит себя») в лифте. Но еще немножко молод, чтоб занимать подобное положение. С теми, которые уж очень давно на службе, получился бы контраст. Немножко не хватает ему серьезности, а это ведь самое первобытное (наверно, вместо «самое первостепенное», самое важное). Пусть еще немножко ощерится (мой собеседник хотел сказать: «оперится»). Впрочем, пусть положится на меня. Я в этом деле знаток. Прежде чем надеть мундир директора Гранд-отеля, я у господина Пайяра получил боевое крещение». Это сравнение подействовало на меня, и я поблагодарил директора за то, что он сам встретил меня у Понт-а-Кулевр. «Ах! Не за что. Времени я на это утратил самую малость». Впрочем, мы уже были на месте.

Меня ожидало глубочайшее потрясение. В тот же первый вечер, страдая от усилившейся сердечной усталости и стараясь превозмочь мое страдание, я медленно и осторожно наклонился, чтобы разуться. Но едва только я дотронулся до первой пуговицы на своем башмаке, как грудь моя стеснилась от чьего-то неведомого, божественного присутствия; охваченный дрожью, я зарыдал, слезы полились из моих глаз. Существо, которое пришло ко мне на помощь, которое спасло меня от сухости души, было то, которое несколько лет тому назад, в минуту такого же смятения и одиночества, в минуту, когда от моего я мне ничего не оставалось, вошло ко мне и вернуло мне мое я, потому что оно было моим и даже чем-то большим, чем я сам (подобное вместилищу, которое больше, чем его содержимое). В своей памяти я увидел склоненное над моей усталостью лицо бабушки, нежное, озабоченное и разочарованное, — такое, каким оно было в вечер этого первого приезда, — лицо бабушки, не той, о которой, к моему удивлению, я так мало жалел, в чем сам себя и упрекал, и с которой у нее общего было только имя, но подлинной моей бабушки, чью живую реальность я впервые после того, как на Елисейских Полях с нею был удар, снова обрел в невольном и совершенно полном воспоминании. Эта реальность не существует для нас до тех пор, пока не будет воссоздана работой нашей мысли (иначе все те, кто принимал участие в каком-нибудь гигантском сражении, были бы великими эпическими поэтами); и таким образом лишь сейчас, больше чем через год после ее похорон, в силу того анахронизма, который столь часто не позволяет датам календарным совпадать с датами чувства, это безумное желание броситься в ее объятия сказало мне, что она умерла. За время, прошедшее с тех пор, я часто разговаривал, а также и думал о ней, но за словами и мыслями неблагодарного, эгоистического и жестокого молодого человека, каким я был, никогда не скрывалось ничего, что напоминало бы мою бабушку, ибо при моем легкомыслии, моей любви к развлечениям, моей привычке видеть ее больной, я сохранял в себе, лишь в скрытом состоянии, память о том, чем она была. Все равно, когда бы мы ни отдались созерцанию ее, душе нашей в целом присуща лишь почти фиктивная ценность, несмотря на многочисленный баланс ее богатств, ибо то одни из них, а то другие оказываются не в нашем распоряжении — независимо от того, идет ли дело о богатствах подлинных или созданных воображением, а например применительно ко мне — о старинном ли имени Германтов или же о вещи бесконечно более важной — о подлинном воспоминании, оставленном во мне моей бабушкой. Ибо с расстройствами памяти связаны и перебои чувства. Наверно, бытие нашего тела, подобного в наших глазах сосуду, заключающему в себе нашу духовную жизнь, заставляет нас предполагать, что все наши внутренние блага, наши былые радости, все наши страдания непрерывно находятся в нашей власти. Быть может, столь же неправильно считать, что они ускользают или возвращаются. Во всяком случае, если они и остаются в нас, то большую часть времени — лишь в какой-то неведомой сфере, где они не приносят нам никакой пользы и где даже самые обычные среди них бывают оттеснены воспоминаниями иного порядка, которые исключают для них всякую возможность одновременно жить в сознании. Но если восстанавливается круг ощущений, в котором они сохраняют свою силу, они в свою очередь получают возможность изгонять все, что с ними несовместимо, водворяя в нас только то я, которое пережило их. А так как тот, кем я сейчас внезапно стал вновь, не существовал с того давнего вечера, когда по приезде в Бальбек бабушка помогла мне раздеться, то, вполне естественно, эта минута, в которую бабушка наклонилась ко мне, стала моим достоянием не после прожитого нынешнего дня, о котором прежнее мое я ничего не знало, а после первого же вечера, подобного прежним, без всякого нарушения последовательности, как будто во времени есть различные и параллельные друг другу серии. Тот я, которым я был в прежнюю пору и который так давно исчез, снова был столь близко от меня, что мне казалось, будто я еще слышу слова, произнесенные только что и все же оказывавшиеся сном, подобно тому, как человеку, не вполне еще проснувшемуся, чудятся совсем близкие шумы сна, уносящегося от него. Теперь я был уже только тем существом, которое стремилось укрыться в объятиях своей бабушки, стереть поцелуями все следы ее огорчений, тем существом, которое, пока я был одним из тех, что сменились во мне, я мог бы вообразить лишь пеною таких же усилий, какие, и притом вотще, мне пришлось бы теперь потратить, чтобы вновь почувствовать желания и радости одного из тех, кем я, хотя бы на известное время, перестал быть. Я вспоминал, как за час до той минуты, когда бабушка, в своем капоте, наклонилась к моим башмакам, я бродил по улице среди удушливой жары и, расхаживая перед кондитерской, думал, что никогда не пройдет для меня этот час, который я должен провести без нее, — так сильна была во мне потребность увидеть ее. А теперь, когда эта потребность возрождалась вновь, я знал, что хотя бы мне и пришлось ждать целыми часами, ее никогда не будет возле меня, — я как бы впервые открывал это, ибо, впервые почувствовав ее, живую, настоящую, всецело наполнявшую мое сердце, готовое разбиться, обретя ее наконец, я узнал, что навеки ее утратил. Навеки утратил; я не мог понять и пытался вынести муку этого противоречия: с одной стороны — жизнь и нежность, сохранившиеся во мне такими, какими я их знал, то есть созданные для меня, любовь, в которой все до такой степени находило во мне свое дополнение, свою цель, так постоянно было направлено на меня, что таланты всех великих людей, все гении, существовавшие когда-либо с сотворения мира, не могли бы заменить моей бабушке хоть один из моих недостатков; а с другой стороны, едва только я, как будто в настоящем, вновь пережил это блаженство, — ощущение того, что оно пронизано непреложностью небытия, возникающей точно физическая боль, способная повторяться, — небытия, которое изгладило мое воспоминание об этой нежности, уничтожило эту жизнь, ретроспективно разрушило нашу взаимную предопределенность, сделало из моей бабушки в ту минуту, когда я увидел ее как бы в зеркале, обыкновенную знакомую, которая волею случая провела несколько лет возле меня, как она могла бы провести их и возле кого-нибудь другого, но для которой я и до того и после того был бы ничем, остался бы ничем.

31
{"b":"22626","o":1}