В Гостином дворе я купил рогалик с маком, который неожиданно оказался таким вкусным, что я съел его и сейчас же купил второй, который оказался ничуть не хуже. Мне нравилось отдавать рубли и получать за них что-то стоящее. Почти во всех ларьках продавали одно и то же — удобно, если забыл что-нибудь купить. Я долго наблюдал за одной продавщицей. Ее руки, как у слепой, покоились на стопке картонных клеток с яйцами. Когда подходила покупательница, она большими и указательными пальцами брала у нее чек, как бабочку за крылья, и накалывала его на огромную иглу. Потом ее руки скользили снова к картонной стопке, и вот уже яйца белели у нее между пальцами, как белые шарики фокусника. После каждых восьми яиц движение повторялось. А потом ее руки опять покоились на верхушках яиц, словно ладонями и кончиками пальцев она особенно сильно чувствовала земное притяжение.
На эскалаторе метро мимо меня проплывали петербуржцы. Женщины, все до одной, были модно причесаны, накрашены и нарядно одеты. Мужчины, стоявшие на ступеньку ниже, смотрели на каждую из них, как на чудо. На платформе царила оживленная толкотня, своего рода коллективное движение масс. Когда я уже не мог и шагу ступить — почти падал, я все же ухитрялся всякий раз сохранить равновесие, опершись о чужие плечи и спины.
Добравшись до рынка, я шел вдоль прилавков, продавцы зазывно махали мне, как бы гоня к себе ветерок веерами рук. Я попробовал кусочек арбуза и отведал меда. Со мной-то обращались приветливо, а вот нищенку грубо гнали вон, били палками, если она прикасалась к фруктам. Она вскрикивала, закрывала лицо руками. У нее на теле не было живого места, одни кровоподтеки и короста. Черное потертое, залоснившееся пальто волочилось в пыли. Я подошел не ней, сунул десятитысячную купюру в ее полураскрытую ладонь — и отпрянул от едкой вони. Пусть, зато теперь уж никто не прогонит ее от своего прилавка.
Она долго рассматривала купюру, засунула ее в карман и уставилась на меня. Вместо того чтобы последовать за призывными жестами рук, она поклонилась, перекрестила меня, поблагодарила, заплакала, еще раз перекрестила, еще раз поблагодарила и, тараща глаза, забормотала что-то заплетающимся языком.
Когда она своими пальцами коснулась моей руки, я вздрогнул. Она медленно опустилась передо мной на колени, обхватила мои лодыжки и прижалась лбом к сандалиям. Чтобы не наступить на нее, нужно было стоять спокойно. Я уже чувствовал ее губы между ремешками. Из благодарности она вцепилась мне в икры, от боли я судорожно сглотнул, согнул колени, зашатался и, чтобы не упасть, поневоле оперся о ее плечи. Торговцы между тем вышли из-за прилавков. Покачав головой, я остановил их, когда они хотели было оторвать ее от меня. Она продолжала выть, кашлять, вопить.
Не расслабляя кольца рук, она двигалась вверх по моим ногам, покрывая их поцелуями. Я погладил ее по голове, чтобы успокоить. И тут она прижалась ко мне лицом, я потерял равновесие, вцепился ей в волосы, опрокинулся назад и, наверное, сильно бы расшибся, если бы меня не подхватили двое мужчин и не положили аккуратно на землю. Кашляя, она вползла на меня. Хотя мне было трудно дышать, я попытался ее успокоить и стал мычать какую-то колыбельную. Однако с ней ничего нельзя было поделать. Клокоча от напряжения, она вытягивала шею и целовала меня в подбородок, в какой-то момент наши губы соприкоснулись. Тут она с визгом скатилась с меня.
Я готов был заплакать. Голоса зрителей звучали ласково и добродушно. Молодая женщина в костюме наклонилась ко мне, заглянула в глаза и что-то сказала по-русски. Остальные гладили мне ноги, целовали меня в шею и затылок. Одушевленные желанием сделать мне что-нибудь приятное, они еще плотнее окружили меня и стали протягивать кто яблоко, кто грушу, кто редиску, а кто и матрешку. Две торговки встали на колени, расстегнули на мне сандалии и стали омывать мои ноги слюной и отирать волосами. Продавец дынь расстегнул на мне рубашку пуговицу за пуговицей и засунул свою покрытую кольцами руку до пупка. Разве мог я теперь уклониться от остальных, не рискуя их обидеть? В общем, я закивал, хотя пребывал в некоторой неуверенности, верно ли уловил общее настроение.
Меня сейчас же решительно подняли на руки, под одобрительный гул окружающих понесли к арбузному прилавку и положили животом вниз на моментально очищенный деревянный стол. Пока с меня снимали рубашку и брюки, продавец дынь снял колпачок с черного фломастера, проверил яркость краски на большом пальце и принялся писать поперек моего плеча короткими, жесткими штрихами — вероятно, печатными буквами. Только я стал привыкать к своеобразной прелести этих прикосновений, они сделались более плавными, казалось, можно различить цифры, но внезапно три-четыре твердых удара заставили меня вздрогнуть — то, вероятно, была подпись. Торговец дынями поцеловал меня между лопатками и присел на корточки, чтобы я мог заглянуть ему в темные глаза. Теперь у меня был даже номер его телефона.
Вслед за продававшим пучок лука дедулей, который тоже взялся за фломастер, и другие принялись писать на моих ногах буквы и цифры, но уже шариковой ручкой. Сначала я старался напрягать мышцы, чтобы поверхность была гладкой и твердой, но когда стали писать сразу многие, ногу свело судорогой, и я расслабился. Зато теперь я наслаждался, когда кожу мою натягивали большим и указательным пальцами. Женщина в костюме убрала мне волосы с затылка. Ее почерк был легким и быстрым. Мне почудились восклицательные знаки. Все происходило в непринужденной и радостной атмосфере, а так как места явно не хватало, с меня сняли и трусы.
Между тем передо мной росла гора яблок, слив, цветной капусты, тыкв, редьки, картофеля, винограда и других плодов земли. Рядом громоздилось все лучшее, чем торговали в киосках, — от сигарет и жестянок с «фантой», мясных консервов и зубной пасты до бюстгальтеров и даже одной кастрюли.
В конце концов наплыв желающих стал столь велик, что меня вынуждены были перевернуть на спину. Теперь я мог сам, не выворачивая шеи, видеть, как качались надо мной милые лица, а глаза отыскивали подходящие для надписей места, как затем, указывая то на себя, то на запись, они хотели запечатлеть в моем сознании связь между адресом и человеком. Кивками я старался подбодрить то одного, то другого из сомневающихся, подставлял подмышки, выворачивал руки. Некоторые, осмелев, дошли до запястий, а кое-кто даже до пальцев.
Около шестнадцати тридцати я дал понять, что мне самое время вернуться в гостиницу, потому что в восемнадцать часов я должен уехать — к ужину я все равно уже не успевал. Некоторые позвонили своим друзьям и соседям и просили меня еще немного потерпеть. Но я и в самом деле никак не мог.
Все сокрушались и сожалели, что больше нет времени. Не осталось никого, кто бы еще раз настоятельно не приглашал меня к себе домой, кто не хотел бы показать мне свою дачу, озеро Байкал или Ледовитый океан. Я едва сдерживал слезы, пристыженный таким безмерным гостеприимством, ведь я знал, как мало у них самих оставалось на жизнь. Да, они даже поймали мне второе такси, потому что ни от одного подарка нельзя было отказаться. Конечно, я пообещал вернуться как можно скорее.
УТРОМ, когда самое бойкое время было уже позади, Анна Гавринина погружалась в музыку Пушкина, Лермонтова, Блока, Маяковского, Мандельштама и других поэтов. На ее лбу, губах и бровях лишь едва угадывался след звучавшей в ее душе живой мелодии. Чаще всего Анна Гавринина читала Гоголя — книгу в черном кожаном переплете, который проглядывал на углах из газетной обертки.
Уже десять лет она работала вахтершей в отделении ТАСС на Садовой и делала жизнь сотрудникам этого заведения более легкой, выдавая ключи, кому положено, и сообщая, кто уже пришел, кого нет и кого нужно еще подождать. Анна Гавринина скорей провалилась бы сквозь землю, чем пропустила кого-то постороннего, что удавалось ей благодаря ее непререкаемому авторитету. Ее фигуру можно было бы назвать девичьей, если бы не тяжеловатые бедра.