— Ты мне мозги не вкручивай. Я знаю, что такое обязательство, — возразила Люська.
— Я тебе мозги не вкручиваю. Я объясняю: возьмем мы на себя обязательства или нет, все равно через какое-то время расценки будут снижены. Заработок наш не уменьшится, а может, даже немного увеличится, но, конечно, не до трехсот рублей. А вот если мы сейчас выступим с инициативой, нам новые машины первым поставят. Снижение же расценок произойдет, когда будет переоборудована вся фабрика. Для переоборудования потребуются два-три месяца, не меньше. Вот это время мы будем зарабатывать очень даже хорошо.
— Как директор? — съехидничала Люська.
— Я не знаю, сколько получает директор, но по двести двадцать, по двести сорок рублей зарабатывать будем. Я думаю, что комсомольцы поддержат меня.
— Делайте, что хотите. Ну вас куда подальше! — Люська повернулась, намереваясь уйти. Но Осокина — терпение у девчонки кончилось — вскочила из-за машины. Побледневшая, схватила Закурдаеву за рукав халата, сказала:
— Ты это брось! Сама ты иди куда подальше! И еще дальше!
Люська опешила. Открыла было рот, чтобы огрызнуться, но я опередила:
— Учти. Если хочешь остаться в бригадирах, кончай со своими фокусами. Иначе переизберем сегодня же на собрании.
— Ну и переизбирайте. Мне плевать!
Она ушла, низко опустив голову. Больше я не видела ее до самого собрания.
— Товарищи, на рассмотрение бригады выносится вот такое предложение...
Непросторный у нас красный уголок. Девчата теснятся, как в электричке. Но даже не в тесноте дело. Душно. Окно распахнуто настежь. Только на улице тоже пекло. Солнце там. И ветра нет. Конечно, можно бы спастись от жары в актовом зале клуба. Но клуб за территорией фабрики, через дорогу.
Чувствую, по лицу ползет пот. И говорить трудно: слова вылетают вялые, как листья осенью. Девчонки тоже томятся. Ясное дело, после обеда в сон клонит.
Нина Корда — хороша. Сидит рядом, блокнот с деловым видом листает. Она считает, что оказала мне помощь уже тем, что открыла собрание:
— Товарищи, разрешите наше короткое собрание, посвященное вопросу повышения производительности труда, считать открытым. Слово имеет председатель цехкома товарищ Миронова.
И вот объясняю девчатам суть инициативы. Однако не говорю, что исходит она от Широкого. Прикрываюсь за словами: «Есть мнение», «Мы тут посоветовались».
Реакции никакой. Тишина. Только слышно, во дворе фабрики бульдозер рычит.
— Кто хочет выступить?
Конечно, никто. Может, я непонятно объясняла? Может, народ стесняется? Но по глазам незаметно, что стесняются. Позевывают, и все.
Вдруг Люська руку подняла. И сама в рост встала. Честно признаться, у меня даже сердце екнуло: наломает сейчас дева дров. Хоть не давай ей слова. Но такое делать нельзя. Переглянулась с Валюшкой Осокиной, с Кордой. Сказала:
— Слово имеет бригадир Людмила Закурдаева.
По идее, как бригадир, Люська должна была сидеть рядом с нами, за столом президиума. Но она демонстративно игнорировала нас и теперь не спеша выбиралась из дальнего ряда. С улыбкой, неторопливо прошла к трибуне. Налила в стакан из графина воды. Выпила. Сказала:
— Шашлык был острый!
Словно ветром подуло, сонливость исчезла. Кто-то из работниц даже засмеялся.
— Дорогие девочки, — начала Люська. — На ваше мнение, рассмотрение выносится предложение, которое, в отличие от многих других, придумал не начальник цеха, не партийный и комсомольский секретарь, не цехком. Это предложение придумала сама жизнь. Так сказать, наша действительность. На фабрику поступили новые машины. В нашей жизни теперь много нового. Новые города, новые дома, новые платья...
— Новые туфли! — выкрикнул кто-то.
— И туфли тоже, — согласилась Люська. — Мы повсюду ощущаем заботу о себе. Новые машины — это большая забота о нашем труде. Так давайте не будем отвечать на заботу только благодарностью. Благодарность — это просто слово. Ответим на заботу заботой — заботой о перевыполнении плана. Три тысячи пар — большая цифра, но она и почетная цифра. Она нам по силам! Утрем нос другим бригадам. Опередим! Вот им! — и, оставаясь верной себе, Люська показала фигу.
Аплодисментам, выпавшим на долю Закурдаевой, позавидовал бы народный артист. Потом говорили многие...
Бригада единодушно решила выступить с инициативой.
4
— Что ты от меня хочешь? — выговаривая каждое слово отдельно, будто страдая заиканием, спросил Буров.
— Лично я — ничего. Мне просто стыдно за тебя перед бригадой.
— Я прославил вашу бригаду на всю Москву. — В глазах нет раздражения, а может, есть, но его трудно уловить за толстыми стеклами очков. Во всяком случае, губы не вытянуты в ниточку, как бывает, когда он злится.
— Ты прославил Закурдаеву.
— Не мог же я прославить тебя, свою жену.
Буров стоит, чуть покачиваясь, высоко запрокинув голову. Видно: подбородок выбрит плохо. Нужно подарить ему электрическую бритву, хорошую, с плавающими ножами.
— Инициатором выступила бригада, — напоминаю я, — а не бригадир. Бригадир плевалась и посылала нас куда подальше, когда мы заговорили с ней об инициативе.
Некоторое время Буров двигает щеками, словно что-то жует, потом досадливо говорит:
— Amicus Plato, sed magis amica (est) Veritas. Как сказал Аристотель: «Платон — друг, но истина еще больший друг». Если следовать обычаям древних, инициатором нужно считать Широкого.
Я предвидела такой довод. Среагировала, быстро и точно, как опытный теннисист на удар соперника:
— Широкий подал идею. Подать идею — одно, осуществить на деле — другое. Азбучная истина. Понимаешь меня?
— Понимаю, — с откровенной скукой ответил муж. Зевнул, сладко-сладко. Потянулся так, что хрустнуло в лопатках. Оглядел комнату изучающе, точно был в ней впервые. Снял пиджак и повесил на спинку стула. Озорно, как бы подчеркивая мое право быть хозяйкой дома, схватил с тарелки помидор, сунул его в рот.
— Сначала нужно вымыть руки, — заметила я занудливо. И мне самой стало скучно. И захотелось зевать, словно мы не только пришли с работы, словно и не светило солнце, а был поздний, поздний вечер.
Послушно кивнув, Буров ушел на кухню.
Я спрятала пиджак в шкаф. Попыталась нарезать хлеб. Он был мягкий, и нож не резал его, а приминал, как голова подушку.
Буров вернулся, вытирая полотенцем лицо. Я сказала:
— Называется, в доме есть мужчина. Хоть бы один нож наточил.
Равнодушно, словно разговор о ком-то другом, Буров кивнул вновь. Сказал:
— А ты ломай.
Вопросы быта его не волновали. Позвякивая вилкой, он некоторое время ел молча. Розовое солнце, уходящее на закат, освещало комнату, и голову Бурова, и его лицо.
Я думала, что все-таки он намного старше меня. И лысина у него большая, не по возрасту.
— Понимаешь, — заговорил Буров. — Есть целый ряд допустимых условностей, которые помогают нам жить. К примеру, люди условились, что на пляже можно ходить в плавках и в купальниках. Однако в городе в такую же самую жару ходить в плавках и в купальниках недопустимо.
— Скажи, Андрей, почему ты всегда принимаешь меня за дуру?
Я, конечно, знала, что он не принимает меня за дуру. И по-своему очень любит. Но мне хотелось выразить недовольство: пусть не думает, будто осчастливил меня, будто я пропала бы без его персоны. Я никогда не была злая, но меня раздражало собственное бессилие, неспособность воздействовать на его холостяцкие привычки, приучить к семейной жизни. Потому что семейную жизнь я понимала несколько шире, чем забавы в постели.
Не знаю, должна ли выходить замуж девушка в восемнадцать лет или немного позже, но убеждена, что мужчине надо жениться в возрасте не старше двадцати пяти лет. Тогда его еще не заболотил холостяцкий быт, тогда он еще не оброс мхом, как Буров.
Вот и сейчас он бурчит в ответ:
— Не говори загадками.
— Неужели на моем лице так явно выражен кретинизм, что крайне необходимо объяснять мне за ужином, где можно ходить в купальнике, а где нельзя?