— Да... — заливается румянцем Широкий. Он, пожалуй, немного расстроился. Со временем у меня всегда будет плохо. Я же не старший мастер, как Доронин, а женщина от конвейера.
— Хорошо. Я распоряжусь, после обеда вас подменят. Уединяйтесь в цехкоме. И внимательно изучите списки. Если надо будет поспорить на жилищной комиссии, спорьте. Жилье — это самый больной вопрос. Хорошо бы, и вашему мужу там поприсутствовать.
Широкий кашляет, потом многозначительно добавляет:
— Материал в газету и нам поддержка.
Хитер Георгий Зосимович!
После обеда, как хозяйка, прихожу в комнату цехкома. Она маленькая. С тонкой дверью. И гул конвейеров, и стрекот машин конечно же проникают сюда, только, может, не очень резкие, а помягче, словно я прикрыла уши ладонями. Так всегда делала, когда ездила с мамой на Крестовский рынок через площадь от Рижского вокзала. Зимой мама не жаловала рынок. Зимой овощей хватало и в магазинах. Но когда наступал июнь, мы ездили на рынок каждое воскресенье.
Прилавки дразнили свежей зеленью: укропом, петрушкой, молодым чесноком, зеленым сочным луком. Горами лежали огурцы, помидоры, молодая умытая картошка. Но цены были такие, что мама все время бормотала:
— Ой нехристи! Ой нехристи! Побойтесь бога.
Другие же торговались, спорили... Гвалт стоял жуткий. И тогда я поднимала ладони и прижимала к ушам. Рынок не становился от этого лучше. Но я как бы не присутствовала на нем, а только смотрела со стороны...
Это было давно. И в ту пору я была маленькой девочкой. А сейчас... Сейчас не прикроешь уши ладонями. Жаль? Честное слово, жаль...
Итак, я председатель цехкома. Буров сказал, что теперь мне следует спокойно и трезво посмотреть на цех со стороны, по-новому, с высоты моего нынешнего положения. Тогда будут ясны задачи. И перспективы. И мое назначение обретет смысл и пользу. Но я никак не могла этого сделать, ибо, к великой моей растерянности, ничто не переменилось во мне. Я по-прежнему видела цех из-за конвейера. И заботы в моей голове жили отнюдь не общественные, а будничные: вечером нужно было ехать в институт на лекции, перекусить в кафетерии, забежать в магазин канцтоваров за общими тетрадями. Хорошо бы купить мяса, хотя бы на суп. Но мясо разморозится за четыре часа лекций. А Буров не любит ходить по магазинам. Домашнее хозяйство для него — нож к горлу.
— Не будем делать из еды культ, — это его любимые слова. Возможно, и красивые. Но ведь словами сыт не будешь.
— Мясо нужно брать только на рынке, — советовала Полина Исааковна. — Мороженое, оно питательно не более, чем резина.
— Если ты хочешь иметь тучную фигуру, как у Полины Исааковны, покупай мясо с рынка, — говорил Буров.
Нет, я, не хотела иметь такую фигуру. Меня устраивала своя. Но с Буровым я не собиралась соглашаться.
— На рынке мясо свежее, — утверждала я.
— Между прочим, на севере недавно откопали замороженного мамонта. Ученые попробовали его мясо. И говорят, что оно свежее и весьма калорийное.
— Хорошо, давай питаться мясом мамонта, — предложила я.
— Не доводи спор до абсурда. В конце концов, что такое еда? Мы труженики века, а не эпикурейцы.
— Ты не прав. И потому нарочно говоришь заумные слова, которые я не понимаю.
— Почаще заглядывай в словарь.
— Я не пишу вещь, а только шью обувь — девичьи бесподкладочные туфли фасон 51231, модель 553.
— Ты студентка института.
— Вечернего. Нас не учат разной мути. Нас учат тому, что пригодится в работе.
— Интеллигентный человек должен знать значение слова «эпикуреец», — убежденно и грустно сказал Буров.
...Я оглядела кабинет. В новеньком, книжном шкафу не было ни книг, ни словарей. Лежали лишь тонкие бело-зеленые брошюрки о профсоюзной работе да стопка журналов «Молодой коммунист».
Подумалось: нужно собрать библиотечку, пусть небольшую, но обязательно справочную. Попрошу Бурова — это его стихия.
Из кармана халата вынула ключ. Ничего себе бороздки. Таким ключом запирать сейф с миллионами. А в моем что? Папки с протоколами, профсоюзные карточки, билеты... Даже листка бумаги нет...
Впрочем, бумага в столе нашлась, но карандаши все были поломаны, шариковая ручка не писала! Я повернулась, посмотрела в окно, которое белело слева... Была середина дня. Облака клубились в небе, таком ясном, что это было заметно даже сквозь запыленные, с осени немытые двойные рамы. Захотелось выйти и пойти по улицам — просто так...
— Какого черта ты сидишь здесь?! — ворвалась Люська Закурдаева. — У меня ремни уезжают...
Она хлопнула дверью с ожесточением, книжный шкаф жалобно задребезжал толстыми голубоватыми стеклами.
— Да, — вскочила я, расстроенная, позабывшая, что не вернулась после обеденного перерыва к конвейеру с повеления Широкого. — Бегу!
И я бы побежала. Не пустил телефонный звонок. Сняла трубку.
— Ну, что там? — нетерпеливо спросила Люська, закуривая.
— Совещание переносится с трех на половину третьего, — с чувством нелепой, будто личной вины пояснила я.
— О! — скривила физиономию Люська. — Я и забыла: ты теперь начальство.
4
Люська тоже была начальством.
Ее восхождение случилось буквально на моих глазах. И об этом стоит рассказать подробнее.
Широкий вызвал меня, но, когда я пришла, он брился. Он всегда брился на работе. Почему-то полагал, что начальник цеха в шестьсот с лишним человек должен непременно бриться на работе, что это демократично и современно. Орудуя электробритвой «Харьков», Широкий очень часто одновременно говорил по телефону, выслушивал доклады начальника смены, мастеров, делал внушения рабочим... Потом он щедро и с удовольствием растирал лицо одеколоном. И выходил в цех, высокий, светловолосый, розовощекий.
Работницы тогда посмеивались.
— Румяный идет.
Увидев меня, Георгий Зосимович кивнул на стул, потому что не мог сейчас со мной заниматься: кто-то звонил ему. А Широкий не мог делать три дела сразу.
Я безропотно села. Приготовилась ждать. Но тут в кабинет шумно и неуклюже вошел Иван Сидорович Доронин.
— Зосима... Тьфу! Георгий Зосимович...
Это «тьфу», в сердцах выскочившее у Доронина, кажется, задело Широкого. Он положил трубку, холодно и строго перебил начальника смены:
— Плохо выглядишь, Доронин. Слышу у тебя одышку.
— Есть маленько. При возрасте...
— Курить бросать надо. И бегать трусцой.
— Как? Как? — не понял или не расслышал Доронин.
— Трусцой надо бегать по утрам.
— Что я, заяц? — Доронин, казалось, был доволен своей находчивостью.
— Не заяц, а старый человек с больным, усталым сердцем, — Широкий вещал, как последняя инстанция.
Доронин насупился:
— Мово сердца на мой век хватит. А лишку мне без надобности.
Щека у Широкого нервно дернулась, словно ее обожгло.
— Все это разговоры. Однако умирать никому не хочется... У тебя дело?
— Сказывали, зовете меня, — с легким недоумением ответил Иван Сидорович.
— Да... — вспомнил Широкий. Выключил бритву. Провел ладонью по щекам, подбородку. Похоже, что остался довольным. Сказал:
— По старой памяти и, как нынешний член фабкома, помочь ты должен Мироновой. На заготовительном потоке бригадира избрать надо.
— Кого предлагаешь?
— В бригадиры? — вопросительно ответил Доронин.
— Не в королевы, же английские! — засмеялся Широкий, посмотрел на меня, словно просил оценить остроумие. Все-таки начальство шутит не каждый день.
Я улыбнулась совсем другому: подумала, вот если бы их поменять местами. Но Георгий Зосимович принял мою улыбку за поддержку. Сказал:
— Ну...
— Предложат, — неопределенно ответил Доронин и пожал плечами.
— Кто?
— Коллектив... Инструкция есть, — развел руками Иван Сидорович. — По инструкции коллектив свово представителя выдвинет.
Румяность схлынула с лица Широкого, как вода с берега. Он забарабанил пальцами по столу. Наконец сказал: