В этой пуповине весь секрет Вырубовой. Царица вышивала Григорию рубашки, целовала ему руки и кланялась в ноги, но этим и ограничивалось ее прикосновение к старцу. Все остальное предоставлялось Вырубовой… Григорий из озорства и чтобы показать свою власть, мыл Вырубову вместе с провожавшими ее дамами в бане и потом долго хвалился».
Член чрезвычайной комиссии при Временном правительстве по «Обследованию деятельности темных сил» коллега Щеголева В.М. Руднев, который допрашивал фрейлину императрицы в Петропавловской крепости, позднее писал о ней:
«Много наслышавшись об исключительном влиянии Вырубовой при Дворе и об ее отношениях с Распутиным, сведения о которых помещались в нашей прессе и циркулировали в обществе, я шел на допрос к Вырубовой в Петропавловскую крепость, откровенно говоря, настроенный враждебно. Это недружелюбное чувство не оставляло меня и в канцелярии Петропавловской крепости, вплоть до момента появления Вырубовой под конвоем двух солдат. Когда же вошла г-жа Вырубова, то меня сразу поразило особое выражение ее глаз: выражение это было полно неземной кротости. Это первое благоприятное впечатление в дальнейших беседах моих с нею вполне подтвердилось. После недолгой же беседы я убедился в том, что она, в силу своих индивидуальных качеств, не могла иметь абсолютно никакого влияния, и не только на внешнюю, но и на внутреннюю политику Государства…»
Распутин действительно имел на Вырубову сильное влияние, но все разговоры о том, что она находилась с ним в связи (равно как и в связи с Государем) были полным бредом. Вырубова была девственницей. Однако слухи о «романе» Вырубовой с Распутиным были настолько распространенными, что в Петропавловской крепости по распоряжению чрезвычайной следственной комиссии (членом которой были, в частности, Щеголев и Блок) ее подвергли медицинскому освидетельствованию и установили факт ее девственности. И тем не менее, крепостная стража измывалась над этой женщиной. Руднев пишет о «печальных эпизодах издевательства над личностью Вырубовой тюремной стражи, выражавшегося в форме плевания в лицо, снимания с нее одежды и белья, сопровождаемого битьем по лицу и по другим частям тела больной, едва двигающейся на костылях женщины» и угроз лишить жизни «наложницу Государя и Григория».
Чем-то все это напоминает толстовскую девственницу Ольгу Зотову, которую все также считали распутной, а если учесть, что «Гадюка» писалась одновременно с «Дневником А.А. Вырубовой», совпадение это не выглядит случайным и доказывает, что Алексей Толстой был совсем не прост и в его книгах можно найти немало подводных камней. Замечательные историк с писателем не гнушались ничем, они зарабатывали деньги, зарабатывали репутацию у большевиков и не боялись за репутацию в глазах друзей. И выходило это, действительно, небесталанно.
«Читал дневник Вырубовой в журнале “Минувшие дни”, — записывал Пришвин 3 февраля 1928 года. — Григорьев говорит, будто этот дневник поддельный, и что можно даже догадываться, чья работа (Толстой-Щеголев?). Не знаю, если даже и подделано, то с таким знанием “предмета”, с таким искусством, что дневник, пожалуй, может поспорить в своем значении с действительным: веришь вполне, что люди были такие. Трагедия их в том, что в царском положении никому нельзя довериться, вокруг людей нет, и это одиночество порождает особенно сильные привязанности в кругу немногих людей (царь, царица, Вырубова, Распутин). И так понятно становится равнодушие царя в последние дни крушения монархии к государству: это что-то внешнее, неважное, “их дело” в сравнении с желанием быть в своей семье, среди любящих лиц».
Неизвестно, какой гонорар получили Алексей Николаевич с Павлом Елисеевичем за свою ударную работу, но известно, что в 1927 году трудовой граф писал в Берлин Ященке: «За это время мне удалось собрать коллекцию картин европейского значения. Это моя гордость».
Да плюс еще мебель, фарфор, одежда — граф обрастал жирком, ни в Берлине, ни в Париже такой коллекции ему было бы не собрать.
«Квартира нас поразила, — описывал Андроников ленинградское жилище Толстого. — Ковры. На стене — географические карты, на шкафу — глобус. В шкафу — новейшие книги по физике, химии, философии. Классики. Сочинения А.Н. Толстого. Мебель Александра Первого.
Старшие уехали в театр. Младшие спали. В десять часов нас повели в квартиру родителей — пить чай.
Комната, в которой нас посадили за стол, украшенная полотнами мастеров 17 и 18 веков, произвела на нас еще более сильное впечатление. Мы боялись насорить, уронить, разбить. Угощала нас тетка Алексея Николаевича — “баба Маша” Тургенева — Мария Леонтьевна, родная сестра его матери. Старенькая, сгорбленная, гостеприимная. Наклоняясь над каждым из нас, она говорила:
— Кушай, мой миленький, кушай. Чаю хочешь еще? Ты не стесняйся. Да ты не объешь их. У Алеши сейчас деньги есть. Тебя звать-то как? Ираклий? Это кто ж тебе имя такое дал? Мама? А по батюшке как тебя величать? Как? Алу… Басар… Луарсаб? Господи, чего это она так постаралась!.. А тебя, миленький, Элевтер? Ну, Федя, как это ты не путаешься! И не запомнишь. Возьми еще пирожок. Кушай, кушай, мой миленький.
Пока мы прохлаждались горячим чаем, раздался звонок. И мы и хозяева наши выпрямились. Баба Маша сказала:
— Это Алеша с Тусей приехали. Да вы не пугайтесь. Алеша добрый. Он хороший, Алешка…
В дверях столовой появился высокий, элегантный, гладко выбритый барин. Мы вскочили. Помигав и всмотревшись в нас, он спросил:
— Фефочка! Это что за ребятишки такие?
В этот миг в комнату вошла, смеясь и протягивая к нам руки, прелестная Наталья Васильевна:
— Алеша, я тебе говорила. Это — мальчики Андрониковы, дети Луарсаба Николаевича.
— А, знаю. Их отец, — сказал Толстой медленно, отчеканивая каждое слово и скрывая улыбку, — тот благородный грузин, который помог мне вырвать тебя из объятий Фы. А. Волькенштейна. Фефочка! Эти мальчишки — грузины. Почему они у вас хлещут чай? Тащи сюда каберне и бокалы.
Налили нам по огромному зеленому фужеру, и, радуясь и потирая лицо ладошкой, Толстой скомандовал:
— За здоровье дома и женщин!
Мы выпили.
— Теперь за вас! Молодое поколение.
И десяти минут не прошло, как скованность наша совершенно исчезла. Толстой рассматривал нас в упор. Посмотрит и похохочет:
— Фефочка! Где таких взял?.. Туся, зови их на воскресенье обедать. Радловы, Щеголевы, ПеПеЛаз (так звали в их доме Петра Петровича Лазарева, академика), дикий Алешка — да они все тут просто с ума сопрут. О-хо-хо! Держите меня, меня душит смех!..
Так мы попали в толстовский дом».
Но оставался в этом доме Толстой недолго. Держать богатство даже в самой просторной городской квартире было не с руки, места для экспонатов не хватало, и в мае 1928 года Толстой с домочадцами переехал из Ленинграда в Царское Село, о котором писал насмешливо Буданцеву: «В царском сейчас, как в раю, ясные дни, весенний ветер, на улицах течет говно (…) Скоро в Царском будет литературная колония».
Колония там действительно возникла — в Царское переехали Федин, Шишков, Петров-Водкин, но Толстой был пионером. Бывший теперь уже сосед Алексея Николаевича по ленинградской квартире художник Белкин писал Ященке: «Он (Алексей) с семьей поселился в Детском Селе (быв. Царское) и живет, как вельможа, судя по слухам».
Эти слухи подтверждались многими современниками Толстого.
«Слышал от Раз. (то есть Р.В. Иванова-Разумника. — А.В.), — писал Пришвин, — что Толстой проживает до сорока тысяч в год! Был я у него, обедал. Я могу пересчитать те случаи, когда до революции мне приходилось в Москве поглощать такие обеды, пить столько шампанского. Но это не видимость хорошего прежнего, а самое настоящее: хозяин роскошен в своем добродушии, хозяйка очень добра, мальчики свободны и воспитаны, на стенах не дурные копии, а подлинники всяких мастеров, ковры, драгоценная мебель, посуда из вкусного стекла… Стоит съездить к Толстому, вероятно, это единственный в стране реликт московского барского быта… До того удивительно, что в голову ни на мгновение не приходит мысль, что я тоже писатель и пишу, может быть не хуже Толстого, что и я мог бы… Нет! Напротив, когда Алексей вызвался приехать ко мне в Сергиев, я почувствовал себя как бы виноватым в своей бедности. Тут не в деньгах и не в таланте, тут в характере счастья. Мое счастье в пустынности… Толстой счастлив на счастье близости вплотную к человеку. Мои гости, невидимые мне, читают где-то мои книги. Толстовские гости наедаются вместе и напиваются».