В это время уже далеко среди необозримых пространств лесов, на полпути к цели, Сокольцев шел в искристых потоках дождя, и только в сердце его таилась и жила непрестанная тихая боль.
Отношения Аленки и Алексея Сокольцева после его возвращения все более углублялись и вместе с тем запутывались. Они виделись слишком редко и не могли окончательно привыкнуть друг к другу, но именно это держало теперь Аленку в постоянном напряжении; Сокольцев часто уходил на задания, и она почти не могла спать, проводила ночи напролет, подложив руки под голову, глядела в черноту над собой. Ей казалось, что если она будет думать о нем постоянно, пока она с ним в мыслях, плохого ничего не случится. После смерти Пекарева, которого она очень уважала (в отряде тяжело переживали его гибель), страх за Сокольцева не оставлял ее; поэтому и в их короткие встречи Аленка держалась неровно, почти угрюмо, заражая его своей нервозностью и тяжелым настроением. В бессонных своих мыслях она каждый раз ждала, когда кончится наконец ночь и начнутся дневные заботы и хлопоты, затем опять ночь, и, возможно, вернется Алеша, и когда он наконец появлялся – здоровый и невредимый, она, при первой возможности, старалась быть где-то недалеко от него, если нельзя было находиться совсем рядом. Ей было безразлично, как на это смотрят другие, она ничего не замечала, и чем больше проходило времени, тем сильнее привязывалась к нему; порой она ловила себя на том, что стоит и улыбается ему, именно ему, хотя он был где-нибудь километров за сто, а то и больше; вдруг иногда ей казалось, что он мелькнул в зелени, и она едва удерживала себя, чтобы не броситься за ним. «Ах, Алеша, Алеша, – говорила она, счастливая, изумленная, – ты только не дай себе умереть, погибнуть, ведь от этого и я пропаду, и от меня для жизни ничего не останется».
Возвратившись в отряд после того, как пропал Пекарев, Сокольцев получил два дня отдыха и первые сутки почти полностью спал; очнется, поест и опять засыпает; лишь на второй день, чисто выбрившись перед осколком зеркала, он пришел к шалашу, где жили женщины; ему сказали, что Аленка на дежурстве в санчасти, и тут же одна из женщин, Настя Огурцова, приземистая, крепкая, веселая, вся сбитая, похожая на антоновское яблоко в конце сентября, вызвалась ее подменить, если позволит начальство, и врач Иван Карлович, сухой, с вечно воспаленными от недосыпания глазами (оперировать приходилось почти непрерывно), тотчас отпустил Аленку. Минуя шумный партизанский лагерь, они прошли в лес, и как только деревья закрыли их, взялись за руки, поцеловались; потом было такое, что заставило их забыть о войне и о себе; только один раз Сокольцев подумал, что они еще совсем молоды и впереди много-много лет, но тут же суеверно поплевал; в памяти Аленки от этого дня остались солнечные пятна, синеватые стволы берез, серые, с сумасшедшими огоньками, глаза Сокольцева; ах, до чего хороша была земля, и зелень, и небо сквозь деревья; но уже тогда, сквозь этот зеленый, сладостный мрак, к Аленке прорвалось что-то тревожное; это была даже не мысль, а словно неясное ощущение неведомого опасного запаха, едва прикоснувшегося к ней; она почувствовала перемену в самом Сокольцеве; что-то в нем надломилось, и он боялся, вот и рухнуло на нее это неистовство, он словно хотел загородиться, уйти от самого себя, от того, что в нем произошло и происходит.
– Ты меня любишь, Алеша? – спросила Аленка, когда они лежали, отдыхая, на траве и оба глядели в небо, где текла вечная зеленая река. – Ты меня любишь? – повторила она, с трудом удерживаясь от неожиданно подступивших слез благодарности за эту жизнь, за этот зеленый свет и шелест, за то, что судьба послала ей этого человека и он был сейчас рядом; она сморгнула слезы, не сдвигая головы с места, увидела его слегка приоткрытые губы; да что ты, сказала она себе, человек ли это? Это так, что-то прекрасное и непонятное, даже страшное, так ведь человека нельзя любить.
– Чудесная ты девушка, Аленка, тебе счастья бы побольше, – сказал он в это время, – я ведь много горя могу принести.
– Чудак! – удивилась она, и в ее глазах по-прежнему текла зеленая бесконечная река. – Мне до этого нет дела. Ах, напугал… Ты лучше скажи, любишь?
– Не знаю… я тебя телом люблю… грешно люблю… впрочем, не знаю, как я тебя люблю. Какое это имеет значение?
– В самом деле, – согласилась Аленка, – я только одного хочу… Ты просто знай, – торопливо добавила она, – я теперь ничего не боюсь, у меня, Алеша, такое чувство, такое чувство… ничего лучше в жизни не будет. Ничего лучше в жизни уже не бывает, вот я ничего и не боюсь. Бросишь ты меня, ничего… потому что и с тобой уже лучше не будет.
Сокольцев молча закрыл глаза; дети и сумасшедшие всегда оказываются пророками, наверное, в это есть своя логика. Ведь она высказала сейчас то, о чем он сам думал, он даже вздрогнул от этого про себя. Да с такой и нельзя долго быть рядом, порой она пугает своим проникновением в его мысли и настроение, и он беззащитен перед нею; если он совершит нечто подлое, недозволенное, она тотчас об этом догадается, и будет тяжело, и все рухнет.
– Пекарева убило бессмысленно, я внутренне всегда сопротивлялся, не хотел его брать. Беспомощный, совершенно мирный человек, – сказал Сокольцев тихо. – Трава густая, в пояс, так и не смог найти потом. Неужели они стали бы тащить мертвого с собой? Или он был только ранен…
Аленка слушала его, и все то, о чем он говорил, было для нее чем-то нереальным и далеким; какой Пекарев, думала она, ах, да. Пекарев, умный такой, молчаливый, ходил с Алешей на задание; она очень уважала Пекарева именно за ученость и всегдашнее мирное спокойствие, вспоминала его лысину и насмешливый, заставлявший иногда смущаться взгляд, а больше она ничего не помнит. И вот Пекарева больше нет, Алеша здесь рядом; что-то с ним такое произошло в этот раз. Он сам не свой, и с ним трудно разговаривать; она подумала, что он завтра или послезавтра опять уйдет, и удивилась своему спокойствию. «Значит, с ним ничего не может случиться, – подумала она, – я в этом уверена. Отчего только это со мной, прямо диво. Да я просто засыпаю, пригрелась на солнце и засыпаю, и нет сил открыть глаза, наверное, все сон: и лес, и зеленое небо, и Алешка; он еще где-то далеко и не вернулся, ах, какой же хороший сон приснился, вот так бы век спать и не просыпаться, но ведь этот горький запах табака, – это же его живой запах… неужели и запах снится?»