– Я простой человек, – сказал лесник. – У меня за спиной и грамоты три класса, куда мне вашу мудрость понять…
– Мудрость не от образования, мудрость от самого себя, – тихо, чуть слышно уронил Малоярцев, с тихими, пустыми глазами, устремленными куда-то в лесную даль, и Захар впервые ощутил какое-то слепое равенство со своим высоким гостем; просто на удобной скамейке сидели рядышком два старых, отживших свое, никому не нужных человека и делились друг с другом своими неурядицами и тяжелыми мыслями о себе, о других, о жизни, всегда приходящими в эту пору в избытке. И он пожалел гостя из-за его неразумного страха.
– Старость, оно, конечно, того, не колокольня, много не назвонишь, – закивал он, словно утешая и себя, и гостя. – Жалко, мало человеку дадено, вспыхнуло, прогорело, вроде ничего и не было. А молодые идут себе, подпирают… Они нашего ничего не знают, им свое подай… Вон какой звон стоит, они-то в жизнь рвутся, как тому и положено… Вверху-то думают, что именно они и руководят всем. А как так они могут руководить, если им и баба уже ни к чему? Как же они могут что-то хотеть без этого? Молодых понимать? Нет, тут уж от жизни один цирк и остается… Вот коли такое понять, тяжесть сразу и кончится…
– Не кончится, Захар Тарасович, – упрямо, с мучительной безнадежностью выговорил Малоярцев.
– Пройдет, пройдет, – опять не захотел отступить лесник, глядя открыто и прямо. – Вы попробуйте…
– Нет, не пройдет, и пробовать нечего, – заупрямился и Малоярцев, почти совершенно прикрывая глаза тяжелыми бровями. – Кто знал настоящую, большую власть, навсегда отравлен тягостным ядом… Да и не дадут, – добавил Малоярцев, вдруг ощущая в своем неожиданном и необычном собеседнике союзника и чувствуя с его стороны полное понимание своим давно выстраданным мыслям. – Не дадут, не дадут! – повторил он сердито и безнадежно. – Вот вы не дадите, ваш родственник Шалентьев не даст, Лаченков не даст… другие… народ не даст… Не даст ведь, так?
Неопределенно пожав плечами, Захар ничего не ответил, и Малоярцев, сдержав привычным усилием воли готовое прорваться раздражение, тоже замолчал, тяжело и привычно задумываясь. Видите ли, о народе заговорил, сказал он себе осуждающе. А что такое народ и кто может его понять и объяснить? Народ, народ… Темна, непостоянна и непредсказуема стихия народа, его недра все поглощают и возрождают, и лучше не думать, и с таким умным человеком, как этот лесник, всуе не упоминать о народе… Народ… Народ… Откровенного разговора и не получается, а виной тому он сам; никак не может переступить некую запретную грань в душе, и на язык лезут какие-то холодные, общие и бесполезные слова; смешно и глупо, приехал за предельной откровенностью, и в то же время, мучаясь и сам того не желая, никак не может переступить необходимый порог, никак не ухитрится стать на одну плоскость с этим угрюмым лесником, заставить себя уравняться с ним в разговоре и не говорить свысока; отсюда – неудача. И зачем был этот глупый, опрометчивый шаг, что он думал найти и открыть? Теперь начнут шептаться, конечно же, станет известно жене, вызовет у нее подозрение и недовольство… Шалентьев, возможно, и прав, его тесть замечательный человек, знающий тайну, но как же заставить его заговорить, не на голову же перед ним становиться… Пора, пожалуй, пошутить, поблагодарить за короткий отдых и гостеприимство и отправляться восвояси; и чем скорее, тем лучше, меньше будет различных кривотолков…
И в этот момент что-то произошло, Малоярцев приподнял голову, пытаясь понять, то ли неслышный ветерок донес из прогретого леса свежий смолистый запах, то ли в нем самом проснулось давнее воспоминание детства… Запах смолистой стружки становился сильнее, и он глубоко втянул в себя лесной воздух; лицо у него порозовело.
– Больше вы ничего мне не скажете, Захар Тарасович? – спросил он изменившимся, помолодевшим голосом и с вызовом глянул в глаза леснику, и тот, как бы принимая скрытый вызов, нахмурился, затем уставился в землю перед собой.
– Что еще сказать-то, Борис Андреевич, у меня своя жизнь – маленькая, у вас своя… вон какая. О себе я могу сказать, да разве такому человеку интересно? – предположил он, пожимая плечами.
– Скажите, скажите, – потребовал Малоярцев, глядя на лесника в упор, в твердой уверенности, что наконец-то узнает главное, ради чего и приехал.
– Ну, раз интересно, хорошо, скажу, – неприметно вздохнул Захар, поглядывая на своего высокого гостя и в то же время как бы отделяя его от себя, от своей судьбы. – Я за свою жизнь одно уяснил, уж коли ты перестал понимать жизнь, не можешь ничего в ней изменить, лучше отойти в сторону, дать другим попробовать, народу-то вон сколько, все прибывает да прибывает… Я вот в лесники от своего непонимания ушел, думал дожить спокойно, а теперь и тут до меня жизнь добралась. Как же оно так выходит? Закроешь глаза, сложишь руки, и так ничего после тебя и не останется? Думал, хоть тут на старости лет порадоваться… Нехорошо получается опять… Усохнут-то леса, Борис Андреевич, коли столько бетону да дорог всяких в их сердце натолкают. Затем и ручьи с речками занедужат… Нельзя ли это ваше добро куда-нибудь в другое местечко пристроить?
– Что, леса? – спохватился Малоярцев. – Какие леса? Ах да, да… Ну что ж, разве это главное? И почему же другое местечко? Люди живут везде. А мне, вы думаете, разве не хочется оставить после себя что-нибудь вечное, нетленное? Еще как хочется, но, видимо, судьба не та… Ах, Захар Тарасович, Захар Тарасович, мне бы ваши заботы, – покивал гость, скрывая от хозяина охватившее его состояние неприязни, обиды и растерянности; ему еще никогда и никто не осмеливался говорить подобных вещей, и в то же время высказанное лесником было как бы и его частыми тайными мыслями; от этого появилось и досадное чувство незаслуженной обиды. – Все-таки, Захар Тарасович, самого главного вы мне так и не сказали, – добавил он, расслабляя лицо в легкой, понимающей улыбке. – Не захотели сказать, пожалели… Не понравился я вам…
– Не знаю я ничего главного, Борис Андреевич, – ответил, несколько растерявшись лесник, и тоже заставил себя улыбнуться. – Если оно и есть, это главное, здесь его не отыщешь, – добавил он, поворачивая голову из стороны в сторону, как бы окидывая взглядом все вокруг. Ему становилось неловко и за гостя, и за себя; с молодым блеском в глазах вновь покосился на высокого гостя, который ему в чем-то явно пришелся по душе, и, решив сразу же растушевать эту неловкость и двусмысленность грубоватой шуткой, указывая на высокую, одиноко возвышавшуюся вдали, в лесном прогале, старую сосну, оставшуюся посреди сведенной несколько лет назад делянки, он спросил: