Собеседники уже несколько минут сидели в тягостном молчании друг перед другом. Валентин Иваныч, раскопав душевную рану, скорбел натурально и не замечал этого молчания, а Бобков все искал последнее, решительное слово («Что за пустая российская деликатность, когда два едва знакомых человека, уже не знающие о чем им говорить, не могут встать и распрощаться без всяких слов?!») — они вдруг услышали с улицы голос хозяйской дворняжки — отчаянный и злобный. Она защищала картошкинское жилище и готова была скорее лечь на пороге костьми, чем допустить постороннего хотя на шаг. И вот в сенях послышался скрип половиц, падение неизвестного жестяного предмета, и в комнату вошел, низко пригнувшись, участковый Иван Дмитрич.
— Ка-акой дорогой гость! — необыкновенно возбуждаясь, воскликнул Картошкин и, суетясь сверх меры, выставил к порогу табуретку. — Милости прошу!.. Спасибо, хоть органы не забывают!..
— Быстро вы среагировали, — заметил участковый, кивнув Бобкову. — Что ж, материал не терпит?
— Материал-то терпит, — ответил Бобков. — Да вот Валентин Иваныч уж больно колоритная фигура… Недаром же и вы как-то особенно об них заботитесь.
— Да ничего в нем особенного нету! — усмехнулся Иван Дмитрич. — Все в нем проще… Такой вот вопрос, Валентин, что станешь делать, когда все бочки со двора снесешь?
— Стало быть, уже настучали? — сокрушительно качнул головой Картошкин. — Молодцы!.. А кадушка, между прочим, у меня лишний инвентарь на балансе. Ну, подумай, Иван Димитрич: куда мне, в моем положении, с кадушкой? Меньше поклажа. — легче идти вперед!
— Знал бы ты, Валентин, сколько у меня вот с таким лишним инвентарем прошло!? — умиротворительно вздохнул милицейский. — Многие как ты, семьи порушили, кое-кто свободу потерял, жизнь.
— Свобода, свобода! — усмехнулся Картошкин. — Слова-то какие, старший лейтенант, слова! — Он поднял указательный палец, как бы подчеркивая конец фразы.
— Это не слова! — внушительно сказал участковый. — Это все то, что вокруг тебя. Представь: вот это дерево за окном на свободе, а ты…
Все трое посмотрели через кухонное окно на улицу: против картошкинского двора, на другой стороне возвышался мощный раскидистый тополь с обломанными сучьями и корявой бугристой корой.
— Мимо, Иван Димитрич, мимо! — покачал головой Картошкин. — Лично мне свобода не нужна!.. Лучше уж я буду каждый день на работу ходить, планки стругать… Вот, свободен я теперь, с другой стороны, а что мне с ней делать, не знаю? К какому месту ее определить? Может быть, ты, старший лейтенант, скажешь? — Картошкин сардонически ухмыльнулся, но, увидев, что Бобков и милицейский серьезны и слушают его, вновь забрал прежний тон: — Сколько лет со мной Лиза маялась. Уходи, говорил не раз, освободись и меня освободи… Мечтал, несчастный человек: вот-вот вздохну свободно, никому ничего от меня… А теперь? Сижу и смотрю в окно на дерево… Так ведь и тополь не свободен от почвы, на которой растет. Как же я, человек, от всего разом себя отрублю?
— Не готов оказался человек к самостоятельности — история известная! — усмехнулся Бобков, переводя, в общем, разговор совершенно в другую сферу.
— Вот и товарищ подтверждает! — воодушевился Картошкин. — И в семье каторга, и в одиночку… Так как же быть, что же ты мне, старший лейтенант, посоветуешь вместо политуры пить, может, морилку, а? Чтобы быстрее — туда, и дело с концом… У тебя ведь на все ответ, на каждый вопрос — циркуляр… Сам-то я сколько выстрадаю, пока до истины дойду…
Слова свои Картошкин произнес не без иронии, словно он все про себя знал, но пока удерживал в тайне. Бобков заметил, что на этот вопрос милицейский не стал отвечать, а лишь усмехнулся. И он решил, что у старшего лейтенанта не один такой Картошкин на участке, и ему не впервой эти беседы.
— Мой ответ, гражданин Картошкин, — закон, который выстрадан долгой жизнью частного человека! — внушительно и беспрекословно произнес старший лейтенант.
Во время разговора Валентин Иваныч курил непрерывно, так что воздух в комнате стал сизым и табачный дым плавал слоями.
— Так значит, когда на мой вопрос сказать нечего, то ты закон выставляешь? — щурясь спросил он.
— На твои вопросы и полномочная комиссия райисполкома не ответит! — усмехнулся участковый. — А мой совет — держаться в рамках, соответствовать образу жизни народа.
— Замечательно! — с каверзной улыбкой воскликнул хозяин. — Вот, допустим, ты, Иван Димитрич, живешь в полном соответствии. Других на путь, так сказать, истинный наставляешь. А сам-то доволен?
— Да ведь тебе от того, что узнаешь, легче не станет.
— Понятно! — хмыкнул Картошкин. — Твои недовольства в рамках инструкции — «от и до».
— Добро бы и тебе так! — нисколько не обидевшись, отозвался Иван Димитрич. — Из-за твоих недовольств целый штат людей трудится — общественность, участковый, сам Василий Николаич…
— Ну да! Вызывали, беседовали, — оскалился Картошкин. — Утром сержант из каморы вывел, поставил во фрунт перед товарищем подполковником: докатился, Валентин Иваныч, до вытрезвителя? Никак нет, отвечаю, в коляске ваши люди довезли, спасибо им. Ну, говорят, а знаешь, что тебя ждет? Знаю, говорю я им, полсотни штрафу и задушевное письмо в столярную мастерскую: своим видом оскорблял человеческое достоинство… А вот, что это за штука такая — никто никогда мне не объяснил и почему за это наказывается человек. Ведь раньше, до атеизма, считалось, что на моей физиономии отображен Лик! — прокуренный указательный перст Картошкина нацелился в потолок: — Теперь же, когда это достоинство сплошь и рядом оскорбляется, то наказывают человека только за слабость, только Картошкин вкруговую виноват, как козел отпущения… А вы посмотрите, как в телевизоре бьют и режут, особенно в детективах, без слезы и вздоха! Или как женщина в оранжевом жилете двухметровым ломом лед на улице долбит, а мы ее всячески поощряем… А ведь на ней тоже — Лик, а только пьяного Картошкина волокем в кутузку и штрафуем, за что?
Мимо картошкинского дома по улице вновь протарахтел мопед, и с минуту все сидящие в комнате прислушивались, как его надсадный, завывающий двигатель затихает где-то в отдалении.
— Обида заключается в том, что пьяный член общества становится похож на животное, — разъяснил свое мнение Иван Дмитрич. — Но от природы он наделен разумом и волей, творческими силами…
— Очень содержательно! — одобрил Картошкин.
Участковый достал из планшета чистый лоскуток бумаги и что-то записал. Валентин Иваныч скосил глаз в чужой планшет и прокомментировал:
— Проведена лекция с Картошкиным о сомнительности алкоголя.
— Такая уж работа, Валентин, — отозвался Иван Дмитрич. — Кабы я, как ты, плашки стругал или ямки рыл, то и отчитывался перед своим руководством планками или ямками, а так — отписываться приходится… Ну так вот, дорогой Валентин Иваныч, пришел я к тебе по поводу старшо́го…
— А что — старшо́й? — вздернул плечи Картошкин и хмуро глянул в глаза участковому. — Сам знаешь, самостоятельный. Отцу десять очков вперед даст.
— Володька в общежитии по улице Пионерской учинил гонения на гражданина Ивана Савельича…
Участковый, по всему, ожидал эффекта: Картошкин примется вздыхать, охать, сокрушаться. Но ничего подобного не последовало. Валентин Иваныч выслушал сообщение рассеянно и как бы между прочим ответил:
— А-а… Я-то думал… Что ж, Володька парень справедливый, он зря не станет…
— Начкар теперь на всех углах кричит, что парень подослан, в отместку, так сказать.
— На каждый роток — не накинешь платок! — усмехнулся Картошкин и добавил внушительно и строго: — Я начкара не имею права трогать. Володька — другое дело… Неужели, Иван Димитрич, ты, человек со стажем, только что утверждавший достоинство в лице трезвом, станешь отрицать право сына заступиться за родную мать?
— Речь пока идет о преследовании Ивана Савельича! — стараясь придать своему голосу как можно больше внушительности, произнес участковый и продолжил: — В законе нету разграничений — заступаешься ты или нарушаешь порядок. Был шум в общежитии, есть факт — суродованная табуретка начкара и его дверь в квартиру…