Шерли, однако, была беззастенчиво шумной и, не испытывая никакого желания выходить замуж, глядела каждому прямо в глаза. У нее была привычка, почти слабость искренне смеяться над собственными анекдотами – полагаю, не потому что она считала, что рассказывает очень смешно, а потому что ей казалось, что жить нужно празднично, и она хотела, чтобы другие разделяли ее веселье. Громкоголосые люди, в особенности женщины, всегда вызывают враждебность, и в конторе было несколько человек, которые от всей души ее презирали. Но в целом Шерли очень располагала к себе, и меня особенно. Возможно, ей помогало то, что она была не красавица. Она была крупной девушкой, и лишнего веса в ней было килограммов пятнадцать. Она носила шестнадцатый размер (я – десятый) и говорила, что нам следует именовать ее «стройной, как ива». И смеялась собственной шутке. Ее круглое, чуть одутловатое лицо спасало то, что оно всегда было оживлено. Наверное, ее самым большим природным достоинством было несколько необычное сочетание черных волос, вьющихся от природы, с бледными веснушками на переносице и серо-голубыми глазами. Ее улыбка всегда казалась чуточку скошенной вправо, что придавало ее лицу выражение совершенно неописуемое, что-то между распущенностью и озорством. Несмотря на скудные средства, она успела поездить по миру больше, чем кто-либо из нас. На следующий год после окончания колледжа Шерли автостопом, в одиночку добралась до Стамбула, сдала там кровь за деньги, купила мотоцикл, сломала ногу, ключицу и руку, влюбилась в доктора-сирийца, сделала аборт и вернулась домой из Анатолии в Англию на частной яхте, на борт которой ее взяли за то, что она согласилась побыть коком.
Однако с моей точки зрения, ни одно из ее приключений не было настолько необычным, как блокнот, который она всегда носила с собой, – детская, затянутая розовым пластиком вещица с коротким карандашом или карандашным огрызком, заткнутым в кольца переплета. Некоторое время она скрывала от меня содержимое блокнота, но однажды вечером в пабе в Масвел-хилле призналась, что записывает в него «умные, смешные или идиотские вещи», которые говорят люди. Она также записывала «крошечные рассказы о разных историях» или просто «мысли». Блокнот этот всегда лежал у нее под рукой, и, бывало, она строчила в нем посередине разговора. Другие девушки в конторе над Шерли посмеивались. Мне же было интересно, насколько далеко простирается ее писательское честолюбие. Я говорила с ней о книгах, которые читала, и хотя она всегда вежливо и даже внимательно меня слушала, собственное мнение она никогда не высказывала. Я даже не знала, любит ли она читать. Ну или она делала из этого большую тайну.
Жила Шерли всего в полутора километрах на севере от меня, в крошечной комнате на третьем этаже дома, выходившего окнами на громыхающую Холлоуэй-роуд. Через неделю после знакомства мы стали встречаться по вечерам. Вскоре я обнаружила, что наша дружба заслужила нам в конторе прозвище – «Лорел и Харди», причем ссылка, в большей степени, относилась к нашим сравнительным габаритам, нежели к комическим проделкам. Я ничего не сказала об этом Шерли. Вечера, считала она, необходимо проводить в пабах, причем предпочтительно шумных и с музыкой. Заведения в квартале Мэйфер нисколько ее не интересовали, и спустя несколько месяцев после того, как завязалась наша дружба, я познакомилась с окружающим человечеством и степенями его растленности в пабах Камдена, Кентиш-тауна и Айлингтона.
Именно в Кентиш-тауне, во время нашего первого похода я стала свидетелем жуткой драки в ирландском пабе. В фильмах удар кулаком в челюсть выглядит банально, однако наблюдать его в действительности крайне необычно, хотя звук, этот костяной хруст, гораздо более приглушен и влажен. Для девушки из хорошей семьи все это выглядело безрассудством – полное непонимание последствий, отсутствие страха мести, равнодушие к жизни; днем эти люди держат в руках кирку на стройке, а вечером их кулаки впечатываются в лицо ближнего. Мы наблюдали за дракой, сидя на высоких табуретах. Мне запомнилось, как что-то пролетело в воздухе по кривой траектории – то ли пуговица, то ли зуб. В потасовку вмешались другие, многие кричали, а бармен, судя по всему, проворный парень с вытатуированным чуть выше кисти кадуцеем, проговорил что-то в телефонную трубку. Шерли положила мне руку на плечо и повела к двери. Наши коктейли из рома и кока-колы с растаявшим льдом остались на стойке бара.
– Скоро явится полиция, им могут понадобиться свидетели, лучше нам уйти. – На улице мы вспомнили о пальто Шерли. – А, да забудь о нем, – сказала она, махнув рукой. И зашагала дальше. – Терпеть не могла это пальто.
Знакомство с мужчинами не входило в планы наших вечерних прогулок, однако мы много болтали – о семьях, о жизни. Она рассказывала о докторе-сирийце, я – о Джереми Мотте, но никогда о Тони Каннинге. Сплетни о жизни в конторе были строго запрещены даже для нас, смиренных новичков, и мы считали делом чести выполнять предписание. Кроме того, у меня создавалось впечатление, что Шерли выполняет более важную работу, чем я, поэтому с расспросами я не лезла. Иногда наш неспешный разговор в пабе прерывали подходившие к нам мужчины; они хотели познакомиться со мной, а вместо меня получали Шерли. Меня же вполне удовлетворяла роль молчаливого свидетеля. Парни обычно не преодолевали заслон из ее шуток и смеха, умных вопросов об их жизни и происхождении и вскоре отступали, заплатив за одну или две порции рома с колой. В хиппи-пабах близ Камден-лока, который тогда еще не был туристическим местом, длинноволосые мужчины отличались большей хитростью и настойчивостью, мягко и вкрадчиво несли ахинею, заговаривая о собственной «женственной душе», о коллективном бессознательном, о прохождении Венеры по диску Солнца и тому подобном. Шерли отваживала их с недоуменным дружелюбием, тогда как я готова была отпрянуть от этих напоминаний о жизни моей сестры.
В эту часть города мы ходили ради музыки; заходили по очереди в несколько пабов, двигаясь в сторону «Дублинского замка» на Парквей. Шерли, как мальчишка, обожала рок-н-ролл, а в начале семидесятых лучшие группы выступали в пабах, которые часто представляли собой пещерообразные заведения викторианских времен. Удивительно, но мне начала нравиться эта колоритная простоватая музыка. Дома было пусто и скучно, и было приятно заняться вечером чем-нибудь, отличным от чтения романов. Однажды, когда мы узнали друг друга лучше, Шерли заговорила о своем типе идеального мужчины. Она поведала мне свои грезы – замкнутый сухощавый парень под два метра, джинсы, черная футболка, стриженые волосы, впалые щеки и гитара на груди. Должно быть, мы видели пару дюжин разновидностей этого типа в пабах, расположенных между Канви-айлендом и Шефердс-буш. Там же мы слушали самые разные группы – «Биз мейк хани» (моя любимая), «Регалатор» (ее), а также «Доктор Филгуд», «Дакс делюкс», «Килберн» и «Хай роудс». Совсем на меня не похоже – стоять в потной толпе, приняв два коктейля, и внимать звукам, раздирающим барабанные перепонки. Впрочем, я получала невинное удовольствие от мысли, как ужаснулась бы эта олицетворяющая «контркультуру» толпа, узнав, что мы – их заклятые враги, что мы происходим прямиком из серого мира МИ-5. Лорел и Харди – авангард национальной безопасности.
4
В 1973 году, в конце зимы мать переслала мне письмо от моего старого приятеля Джереми Мотта. Он все еще жил в Эдинбурге, по-прежнему с удовольствием писал диссертацию и вел ту свою новую жизнь, которая пестрела наполовину засекреченными романами, причем каждый из них завершался, утверждал он, без особых треволнений или сожаления. Я прочитала письмо утром, по пути на работу: в тот день мне удалось, как ни странно, протиснуться через вонючую толпу в вагоне и даже сесть на освободившееся место. Важный для меня абзац начинался в середине второй страницы. Для Джереми это была лишь сплетня, пусть и многозначительная.
«Ты наверняка помнишь моего профессора Тони Каннинга. Однажды мы пили чай у него дома. В сентябре прошлого года он бросил свою жену, Фриду. Они состояли в браке более тридцати лет. По-видимому, он ничего ей не объяснял. По колледжу ходили слухи, что он сошелся с молодой, которую возил в свой летний домик в Суффолке. Но оказалось, что дело и не в этом. Более того, по слухам, он ее тоже оставил. В прошлом месяце мне написал друг. Сам он услышал об этом деле от директора колледжа. Похоже, что в колледже всем все было известно, но мне никто не сообщил. Каннинг был болен. Зачем скрывать? У него было что-то скверное, неизлечимое. В октябре он отказался от ставки и уехал на какой-то остров в Балтийском море, где снял небольшой дом. За ним ухаживала местная женщина, и поговаривали, что она была больше, чем прислуга. Незадолго до смерти его поместили в сельский госпиталь на другом острове. Там Тони посетили его сын и Фрида. Полагаю, ты не читала некролог в февральском «Таймс». Я уверен, что в противном случае ты бы мне написала. Не знал, что в конце войны он служил в УСО![8] Настоящий герой – десантировался с парашютом где-то в Болгарии, ночью; попал в засаду, получил серьезное ранение в грудь. Позже, в конце сороковых четыре года прослужил в МИ-5. Поколение наших отцов – их жизнь была куда осмысленнее нашей, тебе так не кажется? Тони был необычайно добр ко мне. Жаль, что мне не сообщили. По крайней мере, я бы ему написал. Может быть, приедешь меня приободрить? У меня есть уютная гостевая комнатка, рядом с кухней. Правда, я тебе об этом уже писал, кажется».