– Не обязательно быть членом партии, чтобы написать блестящий репортаж или очерк, – дерзко ответил Коробейников. – Бунин не был членом партии, но прекрасно справлялся с описанием природы, машин и человеческих душ.
Он уже пожалел о своей выходке. Ожидал, что хозяин кабинета выставит его, отыскав для этого какую-нибудь язвительную нетерпеливую фразу. Но Стремжинский внимательно смотрел на него, играя очками, словно хотел направить ему в зрачок солнечный зайчик.
– Впрочем, я не совсем прав, – сказал он задумчиво, – вами заинтересовалась весьма влиятельная персона. Ваш очерк о молодых футурологах Новосибирска и материал о Городах будущего архитектора Шмелева привлекли внимание очень значительного человека…
Это польстило Коробейникову. Он не спрашивал, что за влиятельная персона заинтересовалась им. Какой-нибудь крупный партиец, курирующий газету. Быть может, секретарь ЦК или даже член политбюро. Он слабо представлял себе этих людей. Они казались ему туманными малоподвижными великанами, восседающими в горной пещере, куда вели невидимые лестницы из чопорного партийного дома на Старой площади. Такие высеченные из скалы статуи находились в Бамиане, в загадочных афганских горах. Оттуда они взирали каменными глазами на живую, суетно кипящую жизнь, изредка скупыми жестами каменных рук меняя ее направление. Встреча с этими гигантами была для него маловероятна. Едва ли он когда-нибудь окажется в афганском ущелье, где дремлют могучие исполины. Однако сообщение Стремжинского заинтриговало его, как если бы сулило неясные выгоды.
– Для журналиста или писателя, коим вы являетесь, очень важны отношения с властью. – Стремжинский продолжал внимательно рассматривать Коробейникова, будто заметил в нем нечто новое. – Эти отношения становятся для него решающими: либо ведут на вершину успеха, либо губят и опрокидывают. Однако власть неоднородна. Представлена различными группами, каждая из которых борется за влияние, окружает себя полезными людьми, отдаляет и угнетает вредных. Вас может выбрать и приблизить к себе группировка, которой вы в глубине души чужды. И тогда ваше взаимодействие с властью может кончиться трагично. От этого трудно предостеречь. Опыт приходит со временем, в результате мучительного взаимодействия…
Стремжинский не поучал, а, казалось, печально делился с Коробейниковым каким-то своим, трудно и опасно добытым опытом. Этот опыт был скрыт от Коробейникова. Он не мог им воспользоваться. Неукротимая энергия Стремжинского, его свобода и смелость, пренебрежение опасностями и почти безответственный риск были возможны до той поры, покуда за ним стоял тот или иной великан. Если он не заметит слабого жеста каменной великаньей руки или, не дай бог, неверно его истолкует, его накроет и расплющит громадная ладонь исполина.
Вновь раздался телефонный звонок. Стремжинский поднес трубку к уху, и лицо его умягчилось, почти умилилось, стало пластилиново-мягким, словно готово было отпечатать на себе незримый лик того, чей голос повелительно рокотал в телефоне.
– Так точно, Шарип Рашидович… Все сделаем, как обещали… Проблему Арала затронем не во вред, а на пользу…
Коробейников догадался, что незримым собеседником является могущественный узбек, чье смуглое, властно-благожелательное лицо величавого Будды в дни государственных праздников красовалось на транспарантах вместе с другими членами политбюро. Под огромными полотняными иконами, развешанными на фасаде ГУМа, двигались стальные колонны парада, кипела ликующая демонстрация.
Не дожидаясь завершения разговора, Коробейников поднялся и вышел. Его поход к Стремжинскому мог показаться неудачей, если бы не тайный намек, Коробейников и сам не знал, на что. Информация, словно туманная пыльца, витала в коридорах газеты. Он взглянул на свою ладонь, словно ожидал увидеть на ней отпечаток ускользнувшего мотылька.
Глава 4
Москва, горячая, смугло-душистая, в сухих накаленных фасадах, с размягченным асфальтом, брызгами фонтанов, запахом цветов на огромных клумбах, вокруг которых раскручивались блестящие спирали автомобильных потоков, – августовский город, словно огромное созревшее яблоко, откатился назад. Коробейников, сжимая руль новенького красного «москвича», мчался по синему, окруженному лесами и нивами Дмитровскому шоссе в глухую деревню, где поджидали его жена и дети. Машина, которую он купил после выхода первой книги, ставшая гордостью их молодой, со скромным достатком семьи, получила имя Строптивая Мариетта за капризный нрав, способность не заводиться, манеру терять во время езды болты и детали, долго тянуться на буксирном тросе за каким-нибудь грузовичком или трактором, покуда не затрещит, не застучит проснувшийся двигатель. Теперь же нарядная алая машина мчала его мимо деревень, палисадников, «золотых шаров», темно-зеленых, отягченных садов, разрушенных колоколен, желто-белых полей, в которых, словно птеродактиль, махал перепонками, пылил красный самоходный комбайн.
Деревня, где они купили избу, была заброшенной, вымирающей, среди бездорожья, пахучих бурьянов, на холмах, под которыми разливалось чудесное озеро, с волнистыми голубыми возвышенностями. Леса поднимались над лесами, бежали по сизым полям тени облаков, невидимая, скрытая среди восхитительных далей Троице-Сергиева лавра источала в небеса незримое сияние своих нимбов, куполов, кустистых крестов. Огромная покосившаяся изба с седыми венцами, крытая чешуйчатой дранкой, стала просторным благодатным убежищем для их семьи. Ее, похожую на старинный корабль под выгнутыми полотняными парусами, увидел Коробейников за полем черно-золотых подсолнухов, среди которых утонул его торопливый автомобиль.
Он сидел под березой, под ее длинными зелеными полотенцами, сквозь которые тихо светилась изба. Прислонился затылком к теплому, корявому стволу, в котором невидимо двигались к вершине тихие земные соки, текли белыми ручьями в шелестящую гущу, где вдруг открывалась синь, застывшее снежное облако, росчерк мелькнувшей ласточки. Смотрел, как перед ним на лужайке играют дети. Пятилетняя Настенька в белом коротком платьице, с пушистыми пепельно-русыми волосами, в которых как цветок распустился розовый бант. И трехлетний Васенька, голопузый, со смешными, топчущими ногами, круглым смуглым лицом, на котором восторженно и наивно сияли темные глаза. Жена Валентина вдалеке, у колодца, стирала детское белье, лила в цветастый таз блестящую воду, плескала, терла, поворачивая милое загорелое лицо к березе. Издалека кивала, давала знать, что и она вместе с ними, в их забавах и играх, скоро присоединится к ним.
– А теперь мы положим в суп укроп. – Настенька сунула щепку в банку с водой, где кружились листики, камушки, кусочки коры. – Васенька, принеси мне, пожалуйста, укроп.
Дочь говорила тоном матери, когда та обращалась к ней самой, посылая в огород за укропом. Они с братом готовили обед, лили воду, ставили банку на перевернутую эмалированную кружку, изображавшую плиту.
– Сколько раз я должна тебе говорить! Принеси укроп! – строго повторила Настенька, указывая брату дальний угол лужайки, где предполагалась грядка с укропом.
Васенька захлопал глазами, послушно, обожая сестру, признавая ее превосходство, побежал по лужайке. Коробейников смотрел, как мелькают его крохотные розовые пятки, семенят точеные ножки, двигаются на спине маленькие лопатки.
Васенька нащипал какую-то траву, вернулся обратно, протягивая сестре зеленый пучок, приговаривая:
– Укоп… Укоп…
Коробейников видел их любимые лица, в которых таинственно переливалось сходство то с ним, то с женой. Будто каждый поворот детской головы, каждая легкая тень от березы меняли пропорции этого сходства, и они с женой волшебно сливались в детях, словно отражения в бегущей воде.
Ему казалось, он знает день, когда жена зачала дочь. Среди негаснущих беломорских небес, млечной лазури безветренного прохладного моря, из которого поднимались розовые валуны, скользили зеленые, с прозрачными травами острова, низко летели утиные стаи, поднимая крыльями буруны. Лодка, стуча мотором, шла среди гранитных уступов, на днище лежали огромные, словно зеркала, уснувшие семги, грубо краснело обветренное лицо рыбака, и по узкой протоке плыли два глазированных алых оленя, поворачивая к ладье темно-вишневые глаза. В эту белую ночь на деревянной кровати, на шуршащем сеннике, он обнимал ее, видя сквозь закрытые веки близкое жаркое лицо, распущенные темные космы, слыша стуки ее сердца, тихие вздохи и шепоты. Когда без сил лежали рядом, касаясь друг друга утомленными молодыми телами, дочь была уже в ней. Уже наливалась, словно завязь на яблоне, охваченная нежнейшими лепестками, среди призрачного света, окружавшего дышащее лоно.