Только человеку предопределена природой прямая походка, неестественная, хотя и возможная, даже для орангутана. Бросающееся в глаза отличие человека от всех его родственников — сильно выдающийся вперед подбородок, отсутствующий даже у тех обезьян, которые в остальном так схожи с человеком. Но в первую очередь превосходство человека над всеми другими существами определяется наличием у него языка, то есть способностью облекать свои мысли в артикулированные звуки и таким образом сообщать их другому».
Потом старина Липпольд долго подробнейшим образом распространяется об особенностях и достоинствах homo sapiens и доказывает тем самым, что дерзкая попытка обрядить в жесткий корсет определения того, кто столь хорошо знаком всем нам, обречена на жалкий провал. Поскольку мы заранее отказались от намерения и дальше приводить примеры невозможности описания словами даже примитивнейшего из людей, то не станем листать ни Брокгауза{178}, ни Майера{179}, а равным образом опустим путаные и к тому же неудовлетворительные объяснения философов и теологов, сводящиеся, несмотря на все разглагольствования, к тому, что человек — по определению Ницше — просто неопределимое существо.
Гораздо легче не связанными языком графику, живописцу и скульптору, а уже тем паче среднему гражданину, всегда могущему указать на ближнего пальцем: «Глядите, вот человек — и баста!» И оказывается, для того чтобы человек признал другого человеком, не нужно ничего, кроме общих очертаний фигуры. Даже человеческая тень — уже не просто нечто, лишенное третьего измерения, а редуцированное до пределов всякой крайности понятие человека. Бесспорно, весьма несовершенное. Но среднему гражданину, коего мы уже заклинали, и нашей фантазии не составит никакого труда домыслить недостающее и превратить тень в человека. Само собой разумеется, это будут совершенно разные люди. Негр прежде всего представит себе негра, поскольку белые, красные и желтые придут ему на ум в качестве людей только во вторую очередь. Для лилипута гораздо более похожим на человека будет другой лилипут, чем какой-нибудь долговязый парень. Человек всегда воспринимает все весьма относительно.
Но оставим примитивные силуэты и обратимся к их полнейшей противоположности, к совершеннейшей из всех картин — гомункулусу. Это — вершина и совершеннейшее произведение всех изобразительных искусств, произведение, наконец-то (конец — делу венец!) существующее в той же форме, что и сам настоящий, живой человек: в наглядной и служившей, начиная с силуэта, источником вдохновения для всех художников. Но дальше все снова усложняется. Художник пытается достичь еще большего совершенства, преодолевает, подстегиваемый бурными овациями, вершину своего мастерства и путается, этакая блоха, мнящая себя демиургом{180}, в подоле Создателя, в пустоте без отклика и возврата, из которой все сущее и произошло. Мы любим посмеяться над глупыми птицами, принявшими нарисованный Паррасием{181} виноград за настоящий, но непонимание, а то и возмущение сменяют веселость, если произведение достигает той степени совершенства, когда вводит в заблуждение даже нас и делается неотличимым от жизни. Мы просто не поверим художнику, вздумавшему утверждать, что только что съеденный нами виноград родился в его мастерской. Однако полное недоумение и почти абсолютное сомнение охватят нас лишь тогда, когда он продемонстрирует нам сотворение винограда. И мир вокруг нас станет весьма подозрительным: вскоре сомнительным начнет казаться все. Если мы и дальше будем верить, что вещи, за которыми мы наблюдаем с момента их зарождения, есть вещи нормальные и натуральные, то все же скоро закрадется мысль, что самоё начало, семя, зародыш… и конец иллюзорной уверенности.
Вот и получается, что очень трудно различить подлинное и мнимое, а утверждение Хельмута Плесснера{182}, что человек — существо, по природе своей искусственное, перестает казаться таким уж абсурдом. Даже искушеннейшему знатоку герметических наук бывает иногда трудно распознать в объекте исследования гомункулуса, да если еще мораль и право не позволяют, к тому же, этот объект для вящей достоверности выводов расчленить.
И откуда взяться у такого вот эксперта праву усомниться в полноценности ученого, носящего уважаемое имя, имеющего подлинный паспорт и обладающего всей полнотой личного опыта и потрясающими познаниями? Не будет ли в подобном случае достойным осмеяния словоблудием и даже оскорблением чести и достоинства назвать столь неразличимо схожего с настоящим барона — рыбой? А если уж эксперт вознамерится предпринять такую попытку: будет ли он прав, прав по большому счету, выступая с подобными шокирующими утверждениями?
Еще Новалис{183} спрашивает в одном из своих «Фрагментов»: «Разве все люди обязаны быть людьми? В человеческом облике могут быть и совершенно другие существа». Mutatis mutandis[33] отсюда следует вопрос, дополняющий первый и в таком сочетании, вероятно, способный пролить свет на исключительный случай Кройц-Квергейма: «Разве все рыбы обязаны быть рыбами?» И ответ: «В рыбьем обличье могут быть и совершенно другие существа». Например, человек, барон древнейшего рода, изысканнейший и умнейший человек, в результате несчастного стечения обстоятельств — например, уменьшения — вырванный из привычного хода вещей и вследствие другого несчастного случая не оставшийся лилипутом, подвергшийся дальнейшим превращениям и ставший не благородным или даже геральдическим животным (двуглавым орлом, к примеру, или двухвостым львом), как то причиталось бы ему по праву рождения, но обыкновеннейшей, чуть ли не самой дешевой рыбой? Если утверждение Новалиса приложимо к уже одетому, пока несколько не окрепшему, но в высшей степени живому гомункулусу, и наша неспособность с абсолютной достоверностью распознать в человеческом обличье человека оказывается таким образом доказанной, то наша интерпретация этой мысли служит убедительным доказательством тому, что и рыба может быть человеком. На деле в случае Кройц-Квергейма природа и искусство нерасторжимо переплелись, ибо, с одной стороны, в результате подключения рыбы барон обладал теперь естественной человеческой душой, с другой же — человеческое тело, поступившее в распоряжение рыбы, было, вне всякого сомнения, произведением искусства.
Но самое поразительное во всем этом то, что закономерный итог, а именно, что некий человек на самом деле стал человеком — без всяких ограничений или парабиологических фокусов, — в случае барона не может быть буквально воспроизведен, поскольку никто пока не опроверг мысли Сартра{184}: человека изобретает человек. Правда, по весьма глубокой мысли Паскаля{185}, все в природе находится в равновесии: нарушая равновесие, мы меняем положение обеих чашек весов. Случившееся под микротором с достойным всяческих сожалений бароном является, несомненно, злостным нарушением упомянутого равновесия. Но тем удивительнее, что сократившийся барон превратился не в барона гномов, а в рыбу. Это, очевидно, весомейшее, не последнее, но существеннейшее доказательство понимания и любви, с которыми только исследователь может относиться к предмету своих исследований.
Так, Сартр, бесспорно, прав, превознося свободу человека, но это не избавляет нас от необходимости признать, что врожденная пассивность тяжким грузом довлеет над нами. Тут мы похожи на птицу, до тех пор набивающую живот зерном, пока крылья не в состоянии уже нести ее. Но пассивности вовсе не нужно стыдится: она — стабилизирующий элемент человеческого общества, только ей мы обязаны тем, что по отношению к другим людям человек выступает в облике, почти безошибочно позволяющим считать его человеком. Вообще общество возможно как результат диалектической связи свободы и пассивности. Она и есть principium conformitatis[34] и обладает настолько безграничным, архитипическим могуществом, что на свободу нельзя полагаться даже в таких экстремальных ситуациях, когда мы, фигурально говоря, готовы от стыда забиться хоть в мышиную норку. Сопротивление, оказываемое пассивностью превращению в мышь, регулярно оказывается препятствием, непреодолимым даже для самого жгучего стыда и глубочайшего унижения. И то же самое наоборот: если уж кто превратится в мышь — или в рыбу! — того пассивность держит так цепко, что обратное превращение делается почти невозможным. Превратиться в мышь очень легко, это людей и портит. А тех, кому в порядке исключения удается обернуться собакой, кошкой и наоборот, так прежде их сжигали на костре, а нынче просто игнорируют. Пассивность непобедима, за исключением того, что должно быть исключено. Не приди на помощь хозяева Монройи, барону нелегко было бы вернуть себе человеческий облик, пусть и редуцированный.