Дети отложили опустевший шланг. Они отдыхали, оглаживали мокрые волосы. Приводили в порядок мокрую одежду. Машина, влажная, умытая, напоминала цветную ракушку. Николай Николаевич что-то говорил чубатому мальчику, передавал ему фунтик с лекарствами, баночку меда, должно быть, для больной Оксаны. Дети еще пощебетали, поскакали и все разом, как птицы, снялись и исчезли, мелькая на пустыре, на отдаленной дороге, оставив после себя легкое гаснущее свечение.
Солнце опускалось к реке, освещая травяной остров красным светом. Краны порта казались красными. Затонувший остов ржавой баржи выглядел сочным, свежим, словно покрашенный суриком. Руки Николая Николаевича, пропитанные маслом, запорошенные железом, были опущены, и казалось, он только что мешал в большом тазу раздавленную малину, и теперь этот таз, полный варенья, висел над рекой, и под ним на воде лежал след пролитого сока.
Они сидели с Белосельцевым у речного откоса на старом бревне, и Николай Николаевич тихо вещал, сосредоточиваясь внутренним оком на раскрытой, невидимой книге, вычитывая из нее длинные незавершенные строки.
– Были Печатники, а стали Печальники, потому такие начальники… Оксана – царевна, ее Змей ужалил, а мы отстояли… Она птичка Божья, ей рай снится, а ее Змей в ад утащил… Райских птичек нельзя стрелять, они мудрость Божья, им перышки Бог раскрашивал… Змея с земли не видать, ты взлети, тогда и увидишь… Я икону пишу, ангел с крыльями, капитан Гастелло… Он Змея с высоты увидал, сам знаешь, что вышло…
Невидимая книга, которую держал на коленях Николай Николаевич и водил медлительным пальцем, была богословским учением. Она была написана загадочным языком, состоявшим из толкований и притч. Учение содержало в себе космогонию мира. Как и в русских волшебных сказках, в ней присутствовали образы яблока, Змея и птицы. Образ умыкаемой Змеем царевны и витязя, убивающего жестокого Змея. Образы рая и ада, простиравшихся где-то рядом, за домами Печатников, за травяным озаренным островом, на который опускалось малиновое солнце.
В книге были буквицы, перевитые цветами и листьями, диковинные животные, невиданные растения, скалистые горы, на которых возвышались затейливые палаты. Николай Николаевич считывал из книги отдельные отрывки, допуская пропуски, полагая, что до Белосельцева дойдет сокровенный смысл учения.
– Отчего ты мне друг? Оттого, что другой… Русские люди – другие… Они от другой травы, от другой земли, от другого камня… На русском камне весь мир стоит… Когда Змей русский камень сдвинет, тогда и мир завалится… Не хочу быть другим, да Бог велит… Русский камень больно тяжел… Из него Голгофа сложена… Христос под русским камнем лежит, товарищ Сталин, Александр Матросов… Русский камень только детям под силу… Все русские люди – дети, а кто для них мать, это сам пойми…
Белосельцеву казалось, что он читает берестяные грамоты, найденные в темной глубине, среди истлевших мостовых и сгнивших срубов. Часть текстов была утрачена, а оставшаяся не позволяла понять всю полноту учения. Его смысл постигался не усилиями разума, а наивной и ищущей верой. Белосельцев верил написанным на бересте прорицаниям. Учение откладывалось не в голове, не стройным, обоснованным знанием, а в груди, медленно расширявшимся мягким теплом.
– Стрела мира летит против солнца, а русская стрела летит на солнце… Река мира течет под гору, а русская река течет в гору… Нам Бог землю дал, чтобы мы ее заново слепили руками и поцелуями… Христос в Россию придет и каждого в глаза поцелует, тогда и рай увидим… Красную Пресню знаешь?.. Там генерал Макашов… Ему верь… Он на жидов поднялся, за это его и убили…
Все, что слышал Белосельцев, казалось безумием. Голова прорицателя была полна тумана, в котором являлись размытые видения и образы. Но эти видения объясняли Белосельцеву его самого. Он был другой. Его стрела, пусть на излете, продолжала стремиться к лучезарной таинственной истине, которой никогда не достигнет. Он заблуждался, терпел поражения, был обречен на неведение. Но верил, что на смертном одре, перед тем как исчезнуть, кто-то любимый и чудный прильнет к изголовью, поцелует в глаза, и возникнет видение рая. Бочка с застывшей водой. Вмерзшая в лед ветка красной рябины. Холодная синева в высоте.
– У Змея топор, томагавк называется, потому на Россию гавкает… Змей топором русский рай до пеньков вырубает, а нам снова сажать… Каждые сто лет заново рай сажаем, а яблок никак не отведаем… У России цари – садоводы… Царь Иван – садовод, в Казани сад посадил… Царь Петр – садовод, в Полтаве сад посадил… Сталин – садовод, в Берлине сад посадил… Теперь одни пеньки… Русский народ – трава, его косят, головы, как цветки, летят… Но и в косе усталость, железо о цветок снашивается, потому как живем без вождя… Будет вождь, имя ему Избранник, но не мы изберем… Чтоб ему в Кремль пройти, надо Змея убрать, а то не пройдет… Кто Змея от Кремля уберет, тот герой. Рядовой Матросов – герой… Лейтенант Талалихин – герой… Капитан Гастелло – герой… А нам с тобой помолчать, еще повидаемся…
Белосельцев был поражен. Прорицатель своей путаной речью угадал его, Белосельцева. Назвал Избранника. Ясновидящим оком разглядел за кремлевскими стенами царский зал, бесстыдное пиршество. Избранника, бесшумно явившегося на совет нечестивых. Легкое дыхание света над его бровями и лбом. Встреча с блаженным была не случайной, она входила в загадочный замысел, где ему, Белосельцеву, выпадала неотвратимая роль. Их связь была путана и невнятна, как и сами речения, где лишь смутно угадывались контуры древней религии. И хотелось запомнить, записать речения, чтобы позже, в тиши кабинета, обложившись томами книг, орнаментами древних культур, оттисками наскальных рисунков, берегинями вологодских холстов, расшифровать туманную суть. Раскрыть вероучение.
– Русский рай есть Победа… Победа есть Бог… Жуков есть Бог Победы… Если ты есть Победа, тебе и молюсь… На станции «Баррикадная» многие ходят, которых в живых нет… Пойди и поймешь… А теперь помолчим… Солнышко спать ложится…
Круглое солнце касалось воды. Словно огромная таблетка красного стрептоцида растворялась в реке. Остров был малиновый. Затонувшая баржа потемнела, казалась фиолетовой. Низко над водой, бесшумные, как красные стрелки, пролетели утки. Белосельцев поднялся с бревна, простился с умолкнувшим, не ответившим на поклон Николаем Николаевичем, махнул рукой парню в косынке и пустырями, мимо складов и гаражей, уже в сумерках, вышел к метро.
На углу многоэтажного дома, под уличным фонарем, стоял джип. Дверцы были раскрыты, и молодой усатый кавказец в кожаной куртке, с крутыми плечами, подсаживал в машину ребятишек, тех, что недавно веселились и брызгались у гаража. Девочки были в коротеньких юбках, на высоких каблуках, с обнаженными хрупкими руками. Их лица были покрыты гримом, глаза подведены, губы в яркой помаде. Чубатый мальчик был причесан на пробор, волосы блестели от бриолина. Он был облачен в темный сюртучок и бабочку, был похож на маленького пианиста, выступающего на музыкальных конкурсах. Чеченец подсаживал их в машину, посмеивался, легонько подшлепывал. В глубине машины сидели еще двое, в кожаных куртках, такие же смуглые и усатые. Они принимали девочек себе на колени.
Джип укатил, влажно помигивая хвостовыми огнями. Белосельцев смотрел вслед, испытывая такую боль, словно напоролся грудью на железный штырь, и теперь остроконечная дыра заполнялась хлюпающей кровью. Ненависть его была столь велика, что уличные фонари в его глазах увеличились и стали лиловыми.
Глава седьмая
Он ехал в метро, вспоминая разговор с Николаем Николаевичем, пытаясь уразуметь смысл учения. Словно с древнего наречия, на котором когда-то изъяснялись мудрецы и кудесники, Белосельцев делал перевод на современный язык, за обилием дробных, избыточных слов переставший выражать глубинные мысли. Он вдруг вспомнил наказ прорицателя посетить станцию «Баррикадная». Невзирая на усталость, изменил маршрут и, пересаживаясь с поезда на поезд, отправился на указанное место.