Кудрявцев видел, как из окрестных домов группами, по два, по три, выбегали гранатометчики. Стоя или падая на колено, направляли трубы с заостренными, похожими на корнеплоды гранатами в центр площади. Стреляли, вгоняя в скопление техники жалящие дымные клинья. Гранаты протыкали броню, взрывались внутри тяжелыми ухающими ударами, отрывая и отбрасывая люки, вышвыривая столбы света, истерзанную плоть, – липкие, летящие по воздуху языки.
Гранатометчики, отстрелявшись, отступали обратно, а на их место выбегали другие. Падали на колено, наводили трубы на площадь, вгоняли в нее заостренные клинья, и со всех окрестных крыш, из распахнутых окон летели, навешивались кудрявые дымные дуги, впивались в борта, в кабины, в башни, разрывая в клочья тупую застывшую технику.
Из динамиков сквозь взрывы и пулеметные трески, сливаясь с ними, звучало: «Аллах акбар!» С каждым выдохом и выкриком стоголовой толпы становилось светлей и светлей. Взрывы выталкивали в небо слои света, и площадь разгоралась, подымала огромные шевелящиеся своды. Посреди хоровода гибнущих людей, сгорающих наливников и танков мерцала новогодняя елка, сквозь дым виднелись хлопушки, раскрашенные барабаны и дудки.
Кудрявцев понимал, что случилось огромное несчастье, непоправимая беда. В этой беде гибнет его рота, его бригада, истребляются его солдаты и командиры, и он, безоружный, выброшенный на окраину площади, не в силах им помочь. Стоит с расширенными, полными слез глазами, в которых выгорает бытие, превращаясь в огонь, в свет, в ничто.
Из дыма, расталкивая бортами горящую технику, царапая и сбивая грузовики, вынеслась боевая машина пехоты. Помчалась вдоль площади по дуге, скользя на виражах, крутя пулеметом, рассылая вокруг наугад долбящие очереди. Стала прорываться в соседнюю улицу. И ей навстречу, освещенный, в рост, не страшась пулемета, выступил гранатометчик, подбил ее точным ударом. Из распахнутых взрывом дверей, как из шкафа, посыпались солдаты десанта. Катались, оглушенные, по земле, вскакивали, бежали, а их расстреливали в упор автоматчики, держа у животов дрожащие стволы.
Его ужас и безумие были столь велики, что гнали его не прочь с площади, подальше от ада, а, наоборот, в самый ад, в центр, в раскаленный фокус, где расплавлялось само бытие и куда летели, раскаляя этот фокус, колючие звезды гранат. Его засасывало в пустоту, в расплавленную дыру, и, отрываясь от стены, с помраченным сознанием, он метнулся на площадь. Но кто-то невидимый остановил его, вдавил обратно ударом жаркого воздуха, бессловесно приказал: «Смотри!» И он остался, прижатый к стене, с расширенными зрачками. Смотрел, как проносится у его лица горящая ветошь.
Взрывы и вспышки валом уходили с площади в горловину центральной улицы. Погружались в окрестные проулки, куда набилась техника, стояли впритык машины. Там вздымались багровые клубы, озарялись фасады и крыши, лопались взрывы, словно город стиснул в своих объятиях бригаду, сдавил ее фасадами, и пойманная бригада рвалась, тыкалась в стены, лопалась, не выдерживая давления сжимавших ее объятий. В этом мартене, среди пузырей и стальной слюны, слышались вой и стоны. Гибли экипажи, десант, растерянные командиры, водители грузовиков. Оттуда, где они гибли, взлетела, как сорванная ветром шляпа, башня бээмпэ. Медленно, перевертываясь, пушкой падала в белый протуберанец огня.
«Смотри!» – продолжало бессловесно звучать, и этот властный приказ удерживал Кудрявцева у стены.
Из огня, отделяясь от подбитых машин, выскочили двое. Обнявшись, охваченные пламенем, бежали. Заплетаясь ногами, меняя направление бега, поддерживали друг друга. Их пылающие комбинезоны и брюки казались разбухшими, под тканью пузырилась и вскипала плоть. Сгорая на бегу, не могли расцепиться. Упали, лежали в огне, продолжали шевелиться, и было неясно, остаются ли они живыми или это натягиваются, вспучиваются их мертвые горящие сухожилия.
Мимо Кудрявцева пробегал чеченец, в кожаной куртке, камуфлированных брюках, с худым бородатым лицом. В руках чеченца был автомат. Пробегая, он встретился с Кудрявцевым взглядом, повел автоматом, направляя его к стене, но не довел. Что-то хрипло, ненавидяще выкрикнул, продолжая бежать туда, где выскакивали из люков танкисты и где требовались его пули, его автоматные очереди, его черные злые глаза.
Елка дымилась, охваченная снизу пламенем. Лампочки продолжали мигать. Спасаясь от смерти, лез по стволу человек. Рядом взорвался наливник, вверх подлетел похожий на огромную цветную капусту клуб огня, пролился на елку, на карабкающегося человека липким дождем, превращая дерево в белую свечу.
Все спекалось, сплавлялось, превращалось в сплошной красный уголь. В этом шлаке, в ядовитом пепле смолкали крики и вопли. Реже звучали очереди и выстрелы пушек. Над площадью в клубах дыма, раздувая кострище, носилось уродливое многокрылое существо, плевало сверху красной слюной, харкало белой слизью, пялило во все стороны выпученные глазища. Над гибнущей бригадой, превращая ее гибель в чью-то победу и ликование, неслось неумолчное «Аллах акбар!».
Кудрявцев очнулся. Посмотрел на свои пустые, лишенные оружия руки. Оглядел площадь, где все ревело и пропадало в огне. Отдаленный край площади был темен, там не летали трассы, не мчались раскаленные головешки гранат, а стелился тяжелый слоистый дым. Туда, к этому дыму, прочь от побоища, побежал Кудрявцев, чувствуя истребляющий страх, толкавший его в спину, пинавший в крестец, извергая из его легких непрерывный бессловесный крик.
Глава пятая
В московском особняке, в бизнес-клубе, среди пушистых сугробов, аметистовых фонарей, бесшумных лакированных лимузинов, взбивавших улицу, как пуховую перину, празднично текла новогодняя ночь. В ресторанном зале, обитом темным мореным дубом, стояли столы под белыми скатертями. Горели в серебряных подсвечниках свечи. Сочно, жарко пылал камин, выбрасывая на кованый лист дымные угольки. Елка, убранная от подножия до стеклянной хрупкой звезды, переливалась и вздрагивала, когда быстрые полуобнаженные танцовщицы слишком близко проносились мимо нарядных, усыпанных стеклом и блестками веток. Пахло смолой, сладким дымом, женскими духами. С ними мешались запахи дорогого табака, горячих, разносимых вдоль столов яств. Висел ровный непрерывный гул голосов, звон стекла, звяк посуды. Играла лучистая яркая музыка. В разноцветных пучках света танцевали молодые прелестные женщины. Казалось, их обнаженные плечи, полуголые груди, стройные ноги проносятся в снегопаде, попадая в зайчики света, отраженные от зеркального шара.
Недалеко от камина, так что доставали струйки дымного горячего воздуха, между елью и белым роялем с золотой геральдикой находился стол, за которым главенствовал известный столичный банкир, влиятельный предприниматель Яков Владимирович Бернер. Рекламы его банка высвечивались на огромных уличных щитах. Вывески его корпорации сияли на крышах московских зданий, прожигая синюю ночь своими неоновыми иероглифами.
Бернер, моложавый, худой, с яркими черными глазами, красными свежими губами на бледном, тщательно выбритом лице, сидел вполоборота на резном стуле. Радостно, остро смотрел, как танцовщица в прозрачном трико поднимает под прямым углом длинную сильную ногу. Его волновала ее голая подмышка, гладкое обтянутое бедро. Хотелось поймать ее, крепко и больно сжать, почувствовать, как бьется, трепещет в объятиях ее горячее влажное тело.
– Скажи, дорогой, правда ли, что ты сам подбирал этот ансамбль, осматривал каждую балерину, как лошадь? Заглядывал ей в зубы, обмерял икры? – Его жена Марина, красивая и насмешливая, перехватила его жадный взгляд, недовольно выставила нижнюю губу. Они были женаты полтора года, она была на третьем месяце беременности, ее живот туго обтягивала зеленоватая ткань английского вечернего платья, и никто ее беременности не замечал. Но Бернер чувствовал, как изменился в дурную сторону ее нрав, как часто она раздражается и уже едва выносит запах пахучих соусов и рыбных блюд.