Мама была из этих безымянных болгарок… Не пропускала свиданий. На свиданиях стойко держалась… Не корила меня… Успокаивала.
— Все минет, — говорила. — Как дурной сон пройдет эта беда.
И я верил: со мной ничего не случится. И вновь я отправлюсь наблюдать закаты моего родного края, вновь травы встретят меня своими весенними ароматами… И по широким пустырям над Илчовым холмом крокусы замаячат своими золотистыми пиками. Не знаю почему я представлял, что после освобождения мать встретит меня букетом ноготков. Эти простые, без претензий, цветы явились передо мной со своими солнценосными головками. Если ты заметил, они непременные компоненты самых грустных моих картин. И выступают в них как олицетворение светлой надежды человеческого одиночества. В сущности, они мой личный герб, моя эмблема в вихре людских страстей.
С мамой мы не говорили о старике. Она не пыталась оправдывать его, у меня не появлялось желания расспрашивать о нем. Он существовал помимо нас как что-то неизбежное, не имеющее своего живого обличия. Пожалуй, это я мог сказать только о себе. Мама, очевидно, знала его сильные и слабые стороны, но с удивительной деликатностью не вспоминала при мне о нем, чтобы не усугубить мои душевные страдания. Материнское чувство толкало ее к действию в защиту меня. Она обивала пороги влиятельных родственников, днями торчала перед дверями высокопоставленных особ, унижалась в поклонах, хваталась, как утопающий за соломинку, за самую маленькую надежду, чтобы спасти меня. А следствие тем временем застопорилось. Мы все отрицали, нас били, но мы продолжали отрицать. Дважды назначался суд, но каждый раз откладывался. В обвинениях против нас не был развязан важный узелок, решающий вопрос о вашей жизни и смерти. Мы упрямо все отрицали. Становилось ясно, что поначалу полиция намеревалась попугать нас, но в ходе следствия нащупала что-то связанное с пожаром. Так мне казалось тогда, но после я узнал правду. С нами был тогда один гимназистик, его братья партизанили, и он искал с нами сближения. В тот вечер он нам пригодился. Начальником склада был его родственник. Мы просили парня достать ключи, и он их достал. Следствие установило, что пожар начался внутри склада. Был найден забытый бидон из-под керосина. Да и двери, через которые проникли мы, не сгорели, и на них не обнаружили никаких повреждений. Значит, были открыты ключом. Естественно, полиция нажала на начальника склада. Его дочь припомнила, как был у них в гостях гимназистик и вертелся возле одежды ее отца, когда тот отдыхал после обеда. Паренька схватили. Наверно, на первых допросах он что-то сболтнул. Но, вернувшись в камеру, очевидно, понял свою оплошность. И когда за ним пришли, чтобы увести подписать показания, он уже висел на скрученной из обрывков рубахи веревке, привязанной к решетке. Так полиция лишилась самого важного своего свидетеля. А что оставалось делать с нами, как от нас избавиться? Был выход: законный приговор. Но полиция не хотела прибегать к этому, и суд откладывался со дня на день. Это становилось подозрительным, тем более что родственники некоторых арестованных сумели добраться до высшего начальства. И вдруг приказ: ускорить рассмотрение дела, пусть ходатаи не докучают просьбами. И это понятно: высшее начальство заботилось лишь о своем спокойствии. Одним словом, полицейская машина забуксовала. И тут прошел слух: троих из нас до суда отправят в город, остальных отпустят под расписку. Так оно и вышло. Меня и двух моих товарищей задержали, а других освободили. Они не имели никакого отношения к поджогу склада и были арестованы с целью профилактики — полиция решила свести счеты с революционно настроенной молодежью округа. Итак, мы трое ждали отправки в город. И это ожидание обострило наши чувства. Среди черного камня темницы человеком все больше овладевает тоска по природе. Ему начинают сниться поляны, веселые потоки, слышаться свист ветра в весенних лесах, чувствоваться запах сохнувшей земли с колеблющимся над ней знойным маревом. Вот тогда-то ощутимей всего кажется полный отрыв от мира. И начинаешь понимать, что всего-то не хватает частицы свободы. И тогда впервые перед моими глазами вспыхнули цветы ноготков, досадливые маленькие кружочки, в которых можно найти все оттенки солнца с его весенним сумасшествием, солнца с полуденной уверенностью лета, осознавшего свою силу, солнца половины сентября, увидевшего конец своему буйству, не скрывающего своего усталого блеска. Эти маленькие солнца рождены моим воображением. Я слепо шел за ними даже тогда, когда серый камень, казалось, не оставлял никаких надежд. Всмотрись когда-нибудь в их листья и увидишь, как глубоко они вошли в нашу жизнь, в искусство. С неосознанным пристрастием их резали древние мастера по дереву. Вглядись в солнца на старинных расписанных потолках, и ты увидишь, что они стилизованные, но живые, до боли знакомые цветки, пусть и потерявшие свой цвет, но сохранившие теплоту человеческих рук. Этот скромный цветок жил в моей камере, чтобы светить мне светом большого солнца, властвующего в небесных селениях. Мы начинаем ценить солнечный свет, когда лишимся его. Мы ведь до поры воспринимаем его как должное, данное природой, сопутствующее нам всю жизнь. Я вот лишился его и с болью переживал это. Камера моя, мрачная, с плесенью на стенах, выходила окнами на север. Раньше я знал о таких камерах лишь из романов Виктора Гюго, русских классиков. Книжный мир стал для меня реальностью, более худшей, чем я представлял. Прекрасно, что человек способен воображать, чтобы разрушить стены, воспроизвести живые краски жизни. Я ложился на спину на топчан, закрывал глаза и старался наполнить камеру солнцем, полянами, шумом леса, отдаленным стуком пестрого дятла в красной шапочке. Побои в полиции вызвали у меня нервный тик, но как только мечты захватывали мое воображение, он исчезал. Понимаешь, однажды уже после победы знакомый врач взялся вылечить меня от этой нервной болезни гипнозом. Но прежде хотел проверить, на самом ли деле так воздействует на меня мечта. Ничего не вышло! Запертый в темной узкой комнате, я не мог уйти в себя, оторваться от реального мира. Болезнь осталась. Я не смог вообразить тюрьму, чтобы снова пройти ее. Человеческие переживания неповторимы! Я убедился в этом на собственном опыте. Их глубина зависит, конечно, от возраста, состояния нервной системы, ее подвижности. От того, как она отзывается на раздражители. Чтобы вызвать неповторимые переживания, воспоминания, порой достаточно такой пустяшной мелочи, которая раньше показалась бы просто смешной. А тут, завязавшись в тугой узел с раздражителем, она срабатывает, уводя тебя от сегодняшнего бытия. Впрочем, я не собираюсь, да и не способен вести научные разговоры. Я просто хочу, чтобы ты понял мое состояние там, в холодной камере. Иной раз я так вживался в свои мечты, что даже физически чувствовал теплоту солнечного дня. Может, у меня поднималась температура? Эта фантастическая жизнь вне стен камеры была для меня благодатью, уходом от реальности, от того, что тебя ждет. А ждало нас то, что пострашнее самых страшных допросов. Думая о нем, начинаешь по-разному оценивать вещи, сомневаться в себе, в своих силах, в своей выдержке. Тревожиться за последствия. В двух словах — это ужасное состояние.
Я уклонился от своего рассказа, но чтобы дойти до существа, как я сказал в самом начале, нужно немножко литературы, объяснения моего психического состояния в те дни. И если я скажу тебе, что в тех душевных неурядицах я не вспоминал о старике, значит, совру. С мамой мы не говорили о нем, но как только я оставался один, начинал искать причины его безразличия к моей судьбе. Так я дошел до слова «эгоизм». Да, он оказался полным, законченным эгоистом. Все, что он делал в жизни, преследовало одну цель — чтобы ему было хорошо. Чтобы ему было хорошо, ему… И пища у него была отдельной, и кровать более мягкой. Когда зимой, бывало, он отдыхал, мы ходили на цыпочках. Если он говорил, что у него болит голова, мы должны были сочувствовать ему. Перед теми, кто выше, он был раздавленной дыней — сладкой до приторности, а дома — капризный жестокий тиран. Мое увлечение «малярством» приводило его в бешенство, а мои политические убеждения выкопали между нами глубокую канаву. Знал бы кто, в чем была причина — он боялся моих политических вольностей, ведь они могли замахнуться на его благополучие, нарушить его покой. А вдруг его интернируют! А как только воображал, что его дом могут спалить из-за какой-нибудь моей глупости, он делался сине-зеленым от злости. Как это я появился на свет, как это он дал мне жизнь!..