— Это моя тетка идет, — хотя теперь все ясно видели, что идет с платком в руке моя тетка Маша.
— Ну, что? Стрелять? Нет? — спросил Мотя.
— В тетку-то?
— В тетку! — подтвердил зло Бесик. — А зачем она идет?
— Она же к тебе идет? — поинтересовался Ангел.
— Не знаю, — ответил я.
— Конечно, к тебе! Приехала!
— Где они ее только разыскали…
Я посмотрел в щель и попросил Мотю:
— Не надо в нее стрелять, а? — но оборачивался я к Бесику, я знал, что он среди нас первым может крикнуть: «Пали!»
— Пожалел? — буркнул Шахтер. Он уже успокоился и стал собирать соломку, чтобы закурить.
— Ну и что… — сказал я. — Не пожалел, а вообще…
— Нет, пожалел. А они не пожалеют…
— А Маша-то при чем?
— При том! Идет, не боится! Дать бы по ногам!
Я промолчал. Я знал, что теперь не дадут. Смотрел, как она, дурочка, все размахивая глупым платочком, идет к нам, спотыкаясь об ямки и не замечая их, а слепо глядя на наш сарай. Ну ясно, что она нас не видела, а мы ее видели. Мы смотрели, затаив дыхание.
Она встала в десяти метрах от дверей сарая и, крутя головой, чтобы понять, где мы и где, наверное, я, спросила:
— Сергей! Я к тебе… Ты меня слышишь?
Все в сарае повернулись ко мне. А Мотя кивнул: говори.
— Я тебя слышу, — ответил я в щель.
Теперь она знала, где я сижу, и смотрела в мою сторону.
— Ты вот что… Скажи ребятам, что надо сдаваться… Они там вооружены… Понимаешь?
— Ну и что? — крикнул Бесик.
Маша повернула лицо в его сторону.
— Но они же вас штурмовать хотят!
— Ну и что! — опять крикнул Бесик.
Маша замолчала, и я увидел: она волнуется и никак не может найти нужных слов. Да и вообще, будто девочка, стоит растерянная перед нашим дулом, хотя, может, и не знает, что мы еще способны пальнуть.
— Сергей, — произнесла она и осеклась, будто проглотила что-то. — Меня специально вызвали, нашли… Туся меня нашла… Чтобы я тебе… Чтобы я всем вам сказала. Но я не от них, я от себя, понимаешь… Они там с винтовками… С оружием, и их много…
Мы молчали. И Бесик теперь ничего не кричал. Мы смотрели на нее. И Сандра подползла, и Сверчок подлез, которого лихорадило от температуры.
— Ты слышишь меня? Сергей? — спросила она. Я услышал слезы в ее голосе.
Сандра взглянула на меня и промычала, веля говорить.
— Ну, слышу… — ответил я негромко.
Маша обернулась, чтобы посмотреть на своих легавых и, уже не стараясь от них оберегаться, быстро проговорила, что они там собрались, чтобы нас схватить.
— Они такие… Они такие…
— Мы знаем, какие! — крикнул Мотя. — Мы их ненавидим!
Маша вздрогнула и посмотрела со страхом.
— Но они же будут стрелять… Они же не пожалеют… Сергей!
И вдруг она зарыдала.
Она стояла перед сараем и вытирала косынкой слезы, а мы смотрели, затаившись, не сводя с нее глаз. Мы знали, что это первый и единственный в мире человек, который нас тут пожалел. Но это их человек, а значит, нам не о чем разговаривать.
— Скажи ей, чтобы уходила, — попросил Мотя.
— Уходи! — крикнул я.
Она вздрогнула и опять оглянулась.
— Сергей… Опомнитесь…
— Уходи! — крикнул ей уже Бесик. — Скорей уходи! Ну?
Маша повернулась, но опять посмотрела в мою сторону.
— Знаешь, я неправду тебе сказала. Твой отец, Сергей, жив… Он жив… Ты должен ради него себя пожалеть… Правда…
Я слушал и понимал, что она врет. И все поняли сразу, что она врет. Зачем… Да чтобы меня спасти. Но они же все и всегда нам врали, будто бы ради нашего спасения, а спасали они только себя.
И тогда я крикнул, приближая рот к щели:
— Ты все врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
39
Бунт, это по своей Истории я знал, когда ничего не понятно, но страшно. И все чего-то хотят разрушить, бьют, что ни попадя, ломают и еще жаждут крови. Лучше, если директорской крови, но можно и всякой другой.
Я поднялся за остальными, даже не понимая про себя, надо мне подниматься или не надо. Меня, как говорят, подняло.
Вообще-то я готов был и знал: мне надо быть со всеми. Да, каждый из нас был готов, в том-то и дело. И каждый вносил в общее движение всего себя, заводил себя до уровня других, а потом другие доводили себя до уровня каждого, и все это, будто тревоги сирена, становилось выше и выше тоном! Пока из рева не перешло в какой-то протяжный вой. И вой тот особенно взвинчивал, и будоражил, и правил всеми нами. Внутри меня что-то прокричало: Все! Все! Все! А может, это не внутри, ведь мы ничего не слышали, но в то же время слышали. Так вот, были слова: «Все! Все! Все!» Кончилось их время! А наступило наше время! И в нем, в другом, каждый из нас тоже другой, не подвластный никому и ничему, кроме этой стихии, в которую мы сразу и навсегда влились, как капли вливаются в поток, становясь разрушительной силой.
Мы ворвались в канцелярию, стали бить окна. Кто-то схватил директорский стул и грохнул его об стол, стул разлетелся.
— Дуб хреновый, а хрен дубовый!
Портрет Сталина не тронули. Сталин единственный был здесь не виновен. Зато в его словах про то, как надо людей заботливо и внимательно выращивать, дописали слова, и получилось: «Свиней надо заботливо и внимательно выращивать, как Чушка выращивает…» и т. д. А в конце: «И. Сталин».
Все указывали пальцем и хохотали.
Кто-то полез в стол, но ящики не выдвигались, были заперты. Тут же появилась фомка, замки отлетели.
Из ящиков посыпались бумаги, много бумаг, но Мотя, я вдруг увидел его среди других, вполне уже спокойно, даже не взбешенно, закричал:
— Бумаги мы прочитаем! Не надо их рвать!
— Надо! — закричали остальные. — Надо!
— Хватить читать! Они все равно врут!
Тут кто-то увидел среди бумаг фотографию самого Чушки. Чушку немедля прилепили к стене, и все стали упражняться, кто точнее ему в рожу плюнет.
Это и отвлекло ребят от бумаг. А Мотя вдруг крикнул:
— Вот письмо!
Ребята еще доплевывали в обхарканную фотографию, но Бесик спросил:
— Письмо? Какое письмо?
— Письмо от отца, — сказал Мотя.
Тут все одновременно повернулись и посмотрели на Мотю. Наверное, хотели узнать: «Чьего отца?» Но никто не решился. Наверное, страшно было сразу узнать, что это не твой, а чужой отец.
— Письмо без конверта, — продолжал Мотя. — Хотите? Прочту?
— Хотим.
— Ну, слушайте… Тут несколько строчек… — и Мотя с выражением стал читать. — «Дорогой сынок, вот как долго я тебя искал, а теперь мне написали, что ты живешь в спецрежимном детдоме в Голяках… А я, хоть меня не выпустили, смог передать на волю это письмо, чтобы ты знал, что я ни в чем не виноват, я всегда, всю свою сознательную жизнь был верным членом партии ВКП(б). Они меня истязали до полусмерти, я не спал семь суток, а потом подписал навет на самого себя. Но ты ничему не верь, они меня сломали, но не доломали. И я написал письмо товарищу Сталину, от которого скрывают, что творится за его спиной. А если не вернусь, то знай, родной мой сынок, что папка твой был всегда честен и, умирая, он будет думать о тебе», — Мотя перестал читать, а все, уставясь на него, ждали.
— А дальше? — крикнули.
— Дальше… все! — ответил виновато Мотя.
— А письмо-то кому?
— Нам… Кому еще?
— Понятно, нам… Но ведь оно кому-то…
— Сказал тебе, придурку: адреса нет… И имени нет…
Тут каждый из «спецов», кто слушал, стал говорить, что письмо это ему, и он точно знает, потому что его отец, которого он, правда, не помнит, мог написать именно такое письмо. Стали спорить, даже ругаться, а я вдруг подумал, что мой Егоров, который, кажется, мне отец, тоже мог прислать такое письмо. Уж в отличие от остальных «спецов» я-то точно знал, что он у меня сидит там… Или сидел.
Но неожиданно во все крики, споры, разговоры влез Хвостик. Он закричал:
— Это мое письмо! Это мой отец! Мой! Мой!
Все на мгновение примолкли и впервые обратили на Хвостика внимание. И Мотя посмотрел. И вдруг сказал: