— Приехали! — сообщил я.
— Ну, слава тебе, господи, выручили коня,— мать перекрестилась.
Пришел отец повеселевшим.
В милиции цыган сказал, что, мол, нанял его неизвестный человек. Доставил он человеку со станции мясо и только на минутку отлучился купить стакан самосада, а милиционер и угнал лошаденку. Телегу и лошадь ему вернули, а мясо реквизировали для столовой.
Ефим крякнул, обескураженно потянулся тремя пальцами к усам. Глаза его совсем утонули в слезах.
— Так что ты сегодня угощаешь «товарищей»,— усмехнулся отец.— А себе готовь жаркое из этой бородатой башки.
Сашка Сокол
…С Марией подружилась Сашка Сокол. Настоящая ее фамилия была Коркина. Саша писала стихи, они из-редка появлялись в газетах и журналах, и их она подписывала «Сашка Сокол».
Щуря озорные серые глаза, гвоздя воздух кулаком, Саша читала Маяковского, Есенина, Безыменского.
Саша Сокол писала Марии стихи. Будто она, Сашка, мужчина, и вот этот мужчина влюбился. Я не понимал, как можно было влюбиться в шумливую, вечно раздраженную Марию. Очень уж были далеки друг от друга по своим вкусам Мария и Саша. Мария терпеть не могла Маяковского и вообще всех современных поэтов. У нее был альбом, в который она записывала романсы «У камина», «Вернись, я все прощу»… И жизнь Сашки Сокола, весь ее облик она не могла понять и принять. Она говорила о Саше: «У нее не все дома» и стукала себя пальцем по лбу…
Пронесется, бывало, Саша мимо окна. Внутри у меня все так и перекувыркнется от счастья. Слышу: грохнула калитка. Слышу: дробно, стремительно застучали сапожки по лестнице. Распахивается дверь, и на пороге появляется Сашка Сокол с поднятой рукой:
— Привет!
Она не раздевается, она всегда мимоходом. Я сижу в углу за столом и боюсь вылезти. Я стыжусь своей неуклюжести, своих разбитых, безобразных ботинок, своих дешевых, мятых брюк. Терзаемый непреодолимой, до немоты, стеснительностью, я неприятен сам себе. Мне хочется быть умным, говорить интересно, двигаться по комнате красиво и ловко, чтобы Саша слышала и видела только меня. А я не могу связать и двух слов, и мыслей у меня необыкновенных нет. Давно не стриженный, угрюмый, молчаливый, я торчу в углу дурак дураком, и язык у меня словно прилип к небу. Саша почти не замечает меня.
А если бы она заглянула ко мне в душу, она бы поняла, что в ней живет невообразимая
любовь. Но пусть, пусть не замечает! Спохватится, да поздно будет. Еще пожалеет, что ничего не видела.
Я завидую Марии, которая смеется, о чем-то болтает, чувствует себя свободно.
Прост и сдержан Шура, он ласково усмехается. А Сашка Сокол, сунув одну руку в карман плаща, взмахивая другой, читает написанное для Марии новое стихотворение:
Луна мне сонно щурится,
Чуть освещая даль,
Под листопадом, улицей
Ведет меня печаль.
У окон милых исстари
Стою один непрошеный,
Чтобы украдкой высмотреть
Ушедшую, хорошую!
Мне нравятся ее стихи. Я слушал бы их без конца.
— Дурная! — Мария смеется.— Чего ты придумываешь? Девка ты и есть девка. Ну, чего хорошего в этом твоем чубе, в папиросе, в кепке? Срамота!
И правда, у Саши очень девичьи, пухлые губы, и серые глаза девичьи, а особенно руки — узкие, с длинными пальцами, красивые.
Смеясь глазами — я никогда не видел, чтобы так веселились, смеялись у кого-нибудь глаза,— она опять поднимает руку, говорит: «Привет», поворачивается на каблуках и убегает.
И опять дробно стучат сбегающие по ступеням сапожки, ахает калитка, мимо окон проносится Сашка Сокол. Ее движения ловкие, быстрые, четкие.
Я сижу, сгорбившись, будто потерял все дорогое мне.
— Выкобенивается чего-то! С придурью девка,— говорит Мария.
— Ничего не с придурью,— зло бурчу я.
— Да ты чего это, Мария! — поддерживает меня и Шура.— Хорошая, современная девчина. Умница! Стихами бредит. И не какая-нибудь кисейная мещаночка, а бой-девка. Такая будет делами ворочать.
С равнодушным видом я надеваю пальто, выхожу из комнаты и, едва закрываю дверь, гремлю по лестнице вниз, выскакиваю на улицу, вглядываюсь в ту сторону, куда унеслась Сашка Сокол. Но ее уже нет, как будто она приснилась мне.
Сыплется желтая листва, катится по дороге. Все тревожно шуршит, трепещет, бьется. Хлынул крупный снег. Сразу и снегопад, и листопад. Густо летят, кружатся белые хлопья и желтая листва, только на малине еще крепко держатся свежие, зеленые листья, и снег ложится на них пластами. Стволики у малины будто озябли, они красные, как лапки голубя.
Смеркается. А в душе такое, что невозможно сидеть дома. Она рвется куда-то. Так бы и пошел, и пошел к мокрым красноватым опушкам осинников, к опавшей листве, сырой от дождей и туманов, липнущей к ботинкам, и никогда бы не вернулся сюда. Лишь бы встречать ветер, леса, реки, зори.
И — ее.
Я бегу до угла. Ветер треплет волосы, обдает лицо снегом.
Но я люблю осень. В ней есть что-то прощальное, что заставляет писать стихи.
Луна мне сонно щурится,
Чуть освещая даль.
Под листопадом, улицей
Ведет меня печаль,—
бормочу я. И удивляюсь, что стихотворение сразу отпечаталось в памяти.
Долго брожу по улицам. Вместо снега посыпался дождь, сильнее подул ветер. Они сорвали всю листву, уничтожили весь снег…
Ночью, натянув одеяло на голову, я придумываю всякие подвиги, которые совершаю, чтобы поразить Сашу. Я ставлю ее в разные опасные положения и потом спасаю. Иногда я гибну, а она, поняв мою любовь, плачет надо мной, гладит мои волосы. И так мне пронзительно грустно от этой картины, так жаль самого себя, что горло сжимается, а глаза становятся влажными. «Если бы я знала!— восклицает Саша.— Если бы знала!»— страдает и раскаивается она.
Но чаще я становлюсь знаменитым поэтом. И вдруг появляюсь перед ней, стройный, в прекрасном костюме, рано поседевший, лицо мое бледно, черные глаза горят. Саша поражена моим видом, она преклоняется перед моими стихами, а я читаю написанное для нее, что-нибудь вроде: «Я вас любил: любовь еще, быть может, в душе моей угасла не совсем». Она плачет от счастья и целует меня…
Не заметив, я засыпаю, и мне снится осень, листопад вместе со снегопадом и далеко-далеко уходящая Саша…
Она написала для Марии целый сборник и назвала его «Кровью сердца». Много лет хранилась у сестры эта рукописная книжечка. В ней Сашка Сокол клялся в любви, грустил, умолял не забывать, ревновал. Я зачитывался этими стихами.
Были у нее стихи и о нашей простой жизни. Одно я запомнил.
Как-то мы сидели в темноте. Лампочка на столбе освещала ветвь у окна. Большая тень ее качалась в комнате на стене.
У Саши был оранжевый прозрачный мундштук, выточенный в виде рыбки. Она вставила в ее раскрытый рот сигарету, закурила и стала задумчиво читать о кладбище, которое превратили в городской сад:
На часовенке нет креста,
Колокол сияли давно,
Часовня косая пуста,
В выбитых окнах темно.
И где мужиков крестили,
Где в старину венчали,
Там в шапках они курили,
На пыльную паперть плевали.
На кладбище срыты могилы,
Гулянье в саду до утра…
Мать, слушая, горько плакала, вздыхала.
— Ну, что вы, тетя Дуня! — воскликнула Саша.— Теперь время такое. Все переделывается. Другая жизнь пришла. Чего жалеть о прежнем?
— Да так-то оно так,— согласилась мать.— Живите, как вам лучше. Вы теперь все грамотные. Только вот не надо бы церкви рушить, бога трогать. Чем он мешает?
— А чего он тебе дал?! — напустилась на нее Мария.— Всю жизнь хлесталась над корытом, жилы рвала. А папашенька наш измывался над тобой. Теперь хоть хвосты прижали этим воеводам! Да пропади оно пропадом все это старое!
— Да нет, я чего же,— оправдывалась мать.— Все от бога. И новая власть от бога. Видно, так ему угодно. Это он нам испытание посылает за грехи наши. Живите, ребятишки, как вам хочется, а мы уж какими были, такими и помирать будем.