— Неужели ты не читал и «Последний из могикан» Фенимора Купера? Нет?! Позор, позор!— кричит Володя и даже вскакивает.— И «Зверобоя», и «Следопыта», и «Кожаного чулка» не знаешь?!
Даже эти заглавия волнуют, будоражат меня, как темные, таинственные чащи дикого леса.
Володя рассказывает об Ункасе и Чингачгуке, об их подвигах на военной тропе. Я слышу волшебные слова: делавары, могикане, вигвамы, томагавки, мокасины…
Проснулся я рано. Лежу в кровати, смотрю на солнечную, белую стену, а на ней трепещет тень льющейся с крыши воды, проносятся тени воробьев.
И вдруг появляется Володя.
— Вставай, засоня! — и вытаскивает из кармана два теплых пирожка.
Днем дороги совсем развозит. Мы с Володей сгребаем вытаявший навоз. Под ним уже не снег, а лед.
Разбрасываем посиневшие, мокрые сугробы по солнцепеку, чтобы они скорее таяли. Воткнешь лопату в липкий снег, разворотишь яму, и она сразу же наполнится прозрачной водой.
Сугробы почернели от вытаявшей печной сажи и покрылись ледяной коркой, корявой от пупырышков. Падая, мы об нее расцарапываем руки.
В утоптанном, унавоженном слое снега на дороге вода пропилила извилистое ущелье, глубиной мне по пояс. На дне его бурлит вода, несется по Бийскому спуску к Каменке. В ложбинах — озера, в ямках — лужи.
В санные выбоины, как в ледяные корыта, в узкие, длинные ленты-провалы от полозьев, в дыры от копыт — всюду налилась вода. Она шумит на весь город, пробивается
к Оби, бурлит водопадами, льется с крыш с сосулек, брызгает из-под ног, летит кувырком с возвышенностей, рвется из подворотен, вскипает в промытые дыры из-под заборов.
Хозяева бросают в лужи доски, кирпичи, чтобы прохожим можно было хоть как-то пройти.
Мы прокапываем в снегу канавы. Снежная каша закупоривает их на изгибах, и мы гоним воду метлой дальше, кидаем ее из луж лопатами.
— Еще будет мороз! — кричит нам с крыльца мама.— На скворчиков будет морозец. Когда скворчики прилетят — морозец ударит!
Вода льется разноцветная: в одном месте синяя от неба, в другом — золотая от солнца, коричневая — от навоза, белая — от пены, светлейшая — из-под сугробов.
Город дымится розовым паром. Капли на ветвях деревьев как светящиеся почки…
В калитку просовываются головы Бычи и Ромки. Ребята входят замурзанные, захлюстанные до пояса мокрым снегом.
— Что это за чудища? — спрашивает Володя.
— Соседи. Я играю с ними,— говорю я, думая сдружить его с ребятами.
Но он становится сдержанным, высокомерным и смотрит на них, прищурив холодные, льдистые глаза.
Быча верен себе. Он с ходу сочиняет, как случайно разбил окно в магазине, как погнался за ним милиционер. А он, Быча, прятался во дворах, забирался на крыши, спускался по водосточным трубам.
Рассказывая, Быча беспрерывно машет руками, слова из него так и сыплются горохом.
— Зачем? — холодно прерывает его Володя.
— Чего зачем?
— Врешь?
— Как вру?! — возмущается Быча.— Это ты сам…
Володя берет Бычу за нос и трясет его голову. Тот ошалело таращит глаза.
Ромка хохочет. Но через некоторое время и сам оказывается в неприятном положении. Он начал хвалиться, как в тире пять раз выстрелил без промаха.
— Врет? — спрашивает меня Володя.
— Нет, он стреляет здорово!
— Тогда зачем? — уже к Ромке обращается Володя.
— Чего еще «зачем»?— огрызается Ромка.
— Хвастаешься?
— Да иди ты! Видал я таких!
— И опять хвастаешься,— Володя усмехается.
Быча и Ромка, недовольные, уходят…
С другими ребятами Володя почти не водился. Не любил он, чтобы и я с кем-нибудь играл. Он ревновал меня…
Наши игры мы таили от других.
Летом скрывались в Ельцовском бору, мастерили там луки и томагавки, делали из перьев головные уборы, на берегу Оби расписывали себя грязью и, издавая воинственные кличи, сражались, снимали друг с друга скальпы.
Я особенно полюбил лес. В этом был виноват Фенимор Купер. Я дрался с мальчишками, если они ломали ветки. В палисаднике, во дворе сажал деревья, кусты. И мечтал, чтобы весь земной шар был покрыт непроходимыми лесами.
Приучал я к природе и ко всяким земным чудесам и Володьку. Помню, как-то в мае мы ночевали у нас в огороде на топчане. Я предложил ему посмотреть, как расцветут маки. И мы караулили их до рассвета.
Это были особые, восточные маки. Огненные лепестки этих маков прячутся в зеленых коробочках. Коробочки состоят из трех створок, поросших белой шерстью. Как будто три зеленых колючих ежика встали на дыбки, прижались друг к другу животами.
Перед рассветом мы увидели такое, что, может быть, никто не видел. Прямо на наших
глазах одна коробочка неожиданно дрогнула и створка отошла от створки. Будто ежики шевельнулись, и между ними появились щелки, похожие на красные ниточки. Вот эти щелки стали шире.
Под корочками-створками лепестки лежали, как скомканная красная бумага. Или скопился в коробочках аромат и разорвал их, или просто лепестки так выросли, что им стало тесно, и они раздвинули стенки своего домика,— мы не знали.
Незаметно расправлялись скомканные лепестки и осторожненько поднимали на себе зеленые шерстистые створки, похожие на ежиков.
Вдруг они чуть щелкнули, оторвались от стволика. Чудо! Одна створка-ежик упала на землю, а две других повисли шапочками на лепестках.
Мы с Володькой так и ахнули. Я частенько подсматривал что-нибудь в жизни цветов, деревьев, ручьев, птиц, а Володька впервые занялся этим.
Комок красной бумаги начал медленно-медленно расправляться, превращаясь в цветок-костер, а мы не могли ухватить эти движения. Мы видели только результат. Видим: шире раскинулись лепестки, через полчаса они стали еще шире.
Светало уже. Дунул ветерок, и упали шапочки-корочки. Сейчас они на земле стали еще более походить на ежиков.
А комок лепестков невидимо для нас расправлялся и складывался в большую жаркую чашу. Лепестки были еще перечеркнуты складками, как будто их так выгладили.
— Ох ты, черт!— воскликнул Володька.— Наверное, за всей этой штукой нужно следить в увеличительное стекло.
…Индейцы заполнили все наше лето.
Утро. Я выбегаю на улицу с воинственным кличем делаваров:
— Йо-го-го-го!
Мгновение — и мы уже на крыше сарая. Летом наша жизнь в основном протекает на крышах. Облака, небо, ветер, шумящие деревья, стаи голубей — вот что у нас там наверху. На землю мы не смотрим, нас тянет ввысь. Крыши железные, гремучие, со скатом на четыре стороны; крыши из сырых досок, со скатом на две стороны;
крыши просто плоские. Трубы с клубами дыма, пыльные чердаки, жутко хлопающие ночью дверцами, сеновалы, заборы — это все в нашем мире.
Сияет солнце. Загорелые до черноты, в одних трусах, исцарапанные, в шрамах от порезов, с облезающими носами и плечами, носимся по крышам. Мы наловчились бегать по ним, как цепкие обезьяны.
Мать иногда испуганно кричит:
— Вы что, заполошные! Шею свернете!
Прячемся от нее в огороде у Коробочки. Раздвигая джунгли картофельной ботвы, подбираемся к высоким, навозным грядам. В их лунках, под листьями лежат и помалкивают молоденькие огурцы в колючих черных пупырышках. На своих кончиках они еще держат желтые цветки.
Дергаем за косы яркую тупоносую морковь-каротель. Она сладко и звонко щелкает на зубах.
Уползаем в кусты смородины, обрызганные черным дождиком. Во дворе видим Коробочку. Мы — индейцы — в стане врагов. Нужно проползти невидимо, бесшумно, растаять в воздухе, как Чингачгук и Ункас…
А потом — Обь. В первый же день я обгораю на солнце до того, что все тело становится ярко-красным. На спине, на плечах появляются пузыри. Всю ночь стонешь, будто лежишь на горячих углях. Мать намочит простыню, закутаешься в нее, и станет легче. А через день-другой кожа слезает лохмотьями.