Что касается Дженни, то она проснулась в свой день рождения после того, как ей пригрезились во сне ангел с темными волосами, женщина, не боявшаяся воды, и мужчина, который мог удержать в ладони пчелу, даже не почувствовав ее укуса. Сон был такой странный и такой приятный, что ей захотелось одновременно и плакать, и смеяться. Но как только Дженни открыла глаза, она поняла, что сон этот был чужой. Кто-то другой, не она, вообразил и женщину, и пчелу, и неподвижную воду, и ангела. Все это принадлежало кому-то другому. Именно этот человек, кто бы он ни был, и заинтересовал ее.
Она поняла, какой дар получила — способность видеть чужие сны. Ничего полезного, вроде предсказания погоды или распознавания лжи. Ничего стоящего, как, например, способность выносить боль, или талант видеть в темноте, или возможность бегать быстрее лани. Какой толк от сновидения, тем более чужого? Дождь и снег, младенцы и лгуны — все пересеклось в непреклонной вселенной пробуждающегося мира. Зато когда приходишь в сознание с чужим сновидением в голове, то словно заходишь в облако. Один шаг — и можно провалиться в пропасть. Дженни понимала, что не успеет себя остановить, как ей захочется того, что никак ей не принадлежит; сновидения без всякого смысла превратятся в указательные столбы ее каждодневных желаний.
В то утро, ровно в середине самого непостоянного месяца года, Дженни, к своему удивлению, услышала голоса, доносившиеся с подъездной дороги. Местные жители избегали этой немощеной дороги, прозванной местными ребятишками аллеей Дохлой Лошади. Хоть они и устраивали пикники на лужайке по случаю весеннего перелета птиц, но во все прочие дни старательно обходили домик-пряник лесом, избегая лавровой изгороди и кусающихся черепах, возвращаясь на Локхарт-авеню кружным путем, в два раза длиннее прямого. Прибитые к деревьям таблички «Частная собственность» служили надежной охраной: все ближайшие соседи — Стюарты, Эллиоты и Фостеры — осмотрительно не пересекали границ чужого владения, иначе Элинор тут же звонила в полицию и в городском суде регистрировалась жалоба о нарушении покоя.
И все же с дороги определенно раздавались голоса, и один из них принадлежал обладателю сна, увиденного Дженни, сна, который пробудил ее к началу новой жизни. Дженни проснулась и захотела, чтобы этот человек стал ей родным. Она подошла к окну, еще окончательно не проснувшись, с заспанными глазами, подталкиваемая любопытством увидеть того, с кем разделила общий сон. День был теплый, в воздухе пахло мятой. Вокруг все зеленело и благоухало, у Дженни даже голова закружилась от цветочной пыльцы. Пчелы давно принялись за работу, жужжа в первых бутонах лавровой изгороди, но Дженни не обратила внимания на их гудение. Ведь в конце дороги стоял он, местный парнишка по имени Уилл Эйвери, шестнадцатилетний подросток, который, несмотря на ранний час, уже напрашивался на неприятности. Его младший брат Мэтт, настолько серьезный, насколько бесшабашный был Уилл, увязался за ним. Братья на спор провели ночь на дальнем берегу озера; победителем объявлялся тот, кто продержится двенадцать часов и не сбежит, даже если в неподвижной воде всплывет легендарная дохлая лошадь. Оказалось, они оба выдержали испытание до самого утра, несмотря на лягушек, грязь и первых комаров, и теперь в воздухе разносился веселый мальчишеский смех.
Дженни уставилась на Уилла Эйвери сквозь весеннюю легкую дымку. И тут же поняла, отчего у нее кружится голова. Она всегда благоговела перед Уиллом и стеснялась заговорить с ним. Этот красавчик с золотистыми кудрями держался нахально и думал только о собственных удовольствиях, а потому не считался ни с другими людьми, ни с общепринятыми правилами. Если где-то возникала опасность или затевалось безрассудное озорство, Уилл Эйвери мигом оказывался в нужном месте. Он хорошо успевал в школе, не прилагая никаких стараний, любил от души повеселиться, не боялся рисковать. Если появлялся повод для веселья, если нужно было что-то сломать или сжечь, он оказывался в первых рядах. Люди, знавшие Уилла, опасались за его безопасность, но тех, кто знал озорника очень хорошо, больше волновала безопасность окружавших его мальчишек.
Теперь, когда Дженни увидела его сон, она осмелела. Ей показалось, что Уилл Эйвери уже породнился с ней, что их сны и реальная жизнь переплелись и стали одним целым. Дженни потрясла головой, распутывая волосы, и сложила пальцы крестом на удачу. Она приказала себе ничего не бояться, вроде той бесстрашной женщины в его сне, что была готова пройти по воде ради любимого, — темноволосой незнакомки, смело добивавшейся желаемого.
— Иди сюда, — тихо произнесла Дженни первые слова в день своего тринадцатилетия.
Лягушки оглушительно квакали. Кровь закипала от весенней лихорадки. Другие девочки, ее сверстницы, знали, что хотят получить в день рождения, задолго до того, как этот день наступал: серебряные браслеты, золотые колечки, белые розы, подарки, обвязанные шелковой ленточкой. Все эти пустяки не интересовали Дженни Спарроу. Она понятия не имела, что бы ей такого захотеть, пока не увидела Уилла Эйвери. Вот тогда она поняла: ей нужен он.
— Обернись, — прошептала она, и в ту же секунду Уилл взглянул на дом.
Дженни быстро оделась, босая сбежала вниз и шагнула в весну. Ей казалось, она летит, а Кейк-хаус за ее спиной, с его сырыми заброшенными комнатами, обращается в пепел. Если это и было желание — холодная трава под ступнями, запах мяты, который она вдыхала, бешеное биение пульса, — то ей хотелось, чтобы оно не проходило. Пусть длится вечно.
Несколько дней тому назад началась весенняя миграция, и небо заполнилось птицами. Воловьи птицы, слишком ленивые, чтобы выводить собственных птенцов, находили гнезда воробьев и соек и, примостившись на краю, выбрасывали голубые и пятнистые яйца, по праву находившиеся внутри, заменяя их собственным, более крупным потомством, которому предстояло вылупиться раньше. Мартовское солнце светило на удивление ярко и горячо; такое тепло было способно проникнуть под одежду и растечься по всем жилам. До этого утра Дженни, тихая и мрачная, боялась темноты и собственной тени. Теперь она превратилась в другого человека, девочку, щурившуюся от ослепительного света; она могла взлететь, если бы захотела, и ни секунды не колебалась, когда Уилл Эйвери попросил у нее позволения войти в дом. Она смело взяла его за руку и повела прямо к двери.
Они оставили братишку Уилла под кустами форзиции — присевшего на корточки, ежившегося от пробиравшего его холода. Уилл позвал брата за собой, но Мэтт, всегда такой осторожный, даже чересчур осмотрительный, отказался. Он слышал истории о том, что случалось с непрошеными гостями, забредавшими в Кейк-хаус. Хоть Мэтту Эйвери и было всего двенадцать, он не нарушал правил. Конечно, ему, как любому другому, хотелось осмотреть дом семейства Спарроу, но он изучал историю и знал, что произошло с Ребеккой Спарроу более трехсот лет тому назад. Ее судьба наводила на него ужас, от которого пересыхало в горле. Он помнил, что местные мальчишки издавна зовут эту утоптанную дорогу аллеей Дохлой Лошади и что большинство жителей избегает здесь появляться; даже городские старики клялись, что под листьями кувшинок среди камышей плавает скелет. Мэтт не сдвинулся с места, умирая от стыда, но не в силах нарушить правило.
Зато Уилл Эйвери никогда бы не позволил какой-то там дохлой лошади или древнему предрассудку помешать ему развлечься. Как-то раз он даже выкупался в озере. Генри Эллиот тогда поспорил с ним на двадцать долларов, что у него не хватит духу, и поплатился Уилл всего лишь тем, что заработал ушную инфекцию. А сейчас хорошенькая девчонка вела его по лужайке, и черта с два он бы отступил, несмотря на всякие слухи. Он продолжал идти, даже когда Мэтт прокричал ему вслед, прося вернуться и напоминая, что мать скоро их хватится, увидев пустые кровати. Пусть себе добрый, славный Мэтт прячется в кустах. Пусть себе боится какой-то там колдуньи, умершей более трех сотен лет тому назад. Наступит понедельник, и Уилл объявит своим друзьям, что побывал в доме у Спарроу, и потом еще долго будет пересказывать эту историю. Если повезет, он, возможно, урвет поцелуй, чтобы потом хвастаться, или даже утянет сувенирчик и станет демонстрировать его на школьном дворе восхищенной толпе, которая притихнет от одной мысли о таком подвиге.