Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Элинор Спарроу наведывалась к ней раз в неделю. Со временем, когда здоровье Кэтрин значительно ухудшилось, Элинор начала появляться чаще. Она приносила ветки благородного лавра, который рос как дикий вокруг Кейк-хауса, и букеты роз сорта «волшебный»; а еще она приносила книгу сказок, ничего другого Кэтрин тогда не желала слушать. В детстве мать Кэтрин читала ей эти сказки вслух, и теперь они снова вернулись к ней. Как оказалось, у Элинор Спарроу, которая никогда не удосуживалась читать собственной дочери, был драматический талант. Ей одинаково удавалась и роль лисички, и роль ягненка. Из нее получилась отличная принцесса, превосходный пастух и такая убедительная ведьма, что после некоторых сказок Кэтрин принимала дополнительную дозу морфина — иначе она никак не засыпала.

Это была удивительная дружба, учитывая историю обеих женщин. Обе приходились бабушками одной внучке, которую никогда не видели, обеим Уилл исковеркал жизнь. Мэтта поражало, с каким нетерпением его мать ждала визитов Элинор. Он считал, что дело тут в розах, которые приносила Элинор, или в сказках, а может быть, и в общем горе. Ему казалось, что женщины часто обсуждают Уилла и его недостатки, или они предавались воспоминаниям о родном городе их детства, где жизнь текла медленнее и тише, чем в теперешнем Юнити? Однажды Мэтт заглянул в комнату, когда там находилась Элинор, приходившая теперь каждый день, прямо с утра, и увидел, что они вообще ничего не обсуждают. Элинор держала руку Кэтрин Эйвери, помогая ей справиться с муками.

«Я здесь, с тобой, — услышал он шепот Элинор — Можешь не прятать от меня свою боль».

С тех пор Мэтт брал с Элинор только половину того, что ему полагалось, когда он убирал с ее участка поваленное дерево, которое рубил потом на аккуратные поленья для камина. Хотя Элинор Спарроу никогда не замечала его любезности и даже ни разу не поблагодарила. И все же в присутствии Элинор Кэтрин держалась по-другому, раскрывая ей то, что не могла раскрыть родному сыну: как трудно ей было умирать, как сильно ей хотелось, даже в самые тяжелые дни, удержать этот мир, в котором были и розы, и соседи, и мальчик, выросший в такого мужчину, как Мэтт Эйвери, который знал, когда следует отступить, а когда шагнуть вперед, и на которого она могла рассчитывать.

В тот год Уилл возвращался домой несколько раз, приезжал с короткими визитами, стоившими ему больших усилий. Дженни никогда его не сопровождала; если кто спрашивал, он неизменно отвечал, что жена осталась в Бостоне с малышкой Стеллой, которой в ту пору было всего два. Но правда заключалась в том, что он соизволил рассказать Дженни об этих наездах в Юнити только тогда, когда необходимость в них отпала. Он думал, что она будет для него еще одной обузой, еще одним человеком, о чьих чувствах ему следовало бы задуматься, еще одним камнем, тянущим его на дно.

Не удивительно, что болезнь матери очень досаждала Уиллу. Визиты его, как и следовало ожидать, были очень непродолжительны. Он и раньше убегал от проблем, и теперь не стал менять привычек. Он настолько не привык отдавать душевные силы, настолько был неспособен подумать о другом человеке прежде, чем о себе, что всякий раз, подъезжая к городской черте, покрывался крапивной сыпью. И никак не хотел, чтобы Дженни видела красные пятна на его коже, охватывавшую его панику; то, как он покрывался потом, выезжая на Мейн-стрит, привлекая проклятых пчел со всего города, готовых ринуться на него, так что приходилось плотно закрывать все окна в машине, иначе он рисковал быть искусанным, что при его аллергии наверняка привело бы к шоку.

«Как ты выдерживаешь? — спросил он как-то раз у Мэтта, когда навещал умирающую мать. — Как ты можешь сидеть там, смотреть на нее и не сойти при этом с ума?»

Несколько раз Уилл забегал в чайную Халлов, где подкреплялся кофе с сахаром; у милой Лизы Халл всегда находились для него добрые слова и кусочек яблочного пирога (пирог был приготовлен по особому семейному рецепту и дважды получал призы на разных ярмарках). Но в последний месяц жизни матери Уилл не заглянул в чайную ни разу. Он даже не удосужился вообще приехать в город. Пропустил все визиты, хотя клялся, что приедет. В последний раз, когда он позвонил с извинениями, то привел Мэтту такой неубедительный довод — наврал какую-то чепуху насчет экзаменов по музыке и прогноза снежной бури, — что Мэтт устроил брату разнос. Неужели у него не осталось ни капельки милосердия к матери? Неужели он вообще не знает, что такое доброта? Мэтт обозвал брата по-всякому, а потом вдруг умолк. У него не осталось ни злости, ни понимания. У Мэтта были все основания гневаться. Это ведь ему предстояло сообщить разочарованной матери, что Уилл в очередной раз не приедет, тогда как следующего раза могло и не быть. Дни перешли в часы, потом в минуты, потом в секунды. В конце концов Мэтт перестал бушевать. Ему стало жалко брата. Кому понравится быть таким эгоистом? Никому, если только можно этому помешать, если только есть выбор.

Дело кончилось тем, что Мэтт сказал Уиллу: «Ладно, можешь не приезжать. Она поймет».

И наверное, Кэтрин действительно поняла. Доброта всегда давалась ей легко. И доброта, как понял Мэтт во время болезни матери, обретает разные формы. Соседи, к примеру, чьих имен он зачастую не мог припомнить, нанесли столько еды, что ее хватило на несколько месяцев после похорон. Одинокие женщины до сих пор не перестали посмеиваться, вспоминая, как был набит холодильник в доме Эйвери; каждая из них полагала, что теперь у нее есть шанс завоевать Мэтта, раз он остался один. Когда-то Мэтт встречался короткое время с девушкой из Монро, потом у него появилась подружка в Нью-Йорке, и он ездил к ней по выходным, но все это прекратилось с болезнью матери. Даже когда ее не стало, Мэтт ничего не изменил в своей жизни; не то чтобы он был бессердечный, просто сердце оказывалось занято чем-то другим. Мэтт был большой красивый мужчина, и с полдюжины городских женщин взяли бы его к себе, пусть даже только на одну ночь, но никто не смог завоевать такого мужчину, как Мэтт Эйвери. Ни любовью на несколько часов, ни домашней едой; он довольствовался простой пищей — супом из банки, бобами с поджаренным хлебом, тарелкой тепловатой лапши, посыпанной тертым сыром. Он предпочитал держаться подальше от того, что причиняло ему боль. Он превратился в закоренелого холостяка, со своими интересами и привычками. Если его и угнетало одиночество, то, во всяком случае, так ему жилось комфортнее. Если он не смирился со своей судьбой, то, по крайней мере, научился принимать жизнь такой, какой она была, хотя раньше мечтал совсем о другом.

Жил ли он в согласии со своей истинной природой или нет — сам он понятия не имел. Он просто следовал по своему пути: приносил домой готовые обеды, вечера проводил в библиотеке, по утрам разговаривал с птицами за окном — другого голоса в его доме слышно не было. Он собирался поступать в Нью-Йоркский университет, но это было давно, когда мать впервые занемогла, так что планы не осуществились. Зато он пошел учиться в Гамильтонский колледж, на вечернее отделение, и в конце концов получил диплом бакалавра. Вскоре ему предстояло стать магистром, если он, конечно, когда-нибудь закончит диссертацию по истории Юнити колониального периода. Мэтт прекрасно сознавал, что государственный колледж — далеко не Гарвард, но готов был побиться об заклад, что знал намного больше о родном городе, чем его брат был способен когда-либо узнать, несмотря на свое дорогостоящее образование. Он знал, например, что персиковые деревья, прижившиеся во всем округе, первоначально были доставлены по морю фермеру Хатауэю вместе с двумя рулонами шелка и серебряным зеркалом. Все это привез злополучный корабль, называвшийся «Селезень», который быстро пошел ко дну после удара о скалы в том месте, где сейчас пролегают болота, а тогда стояли крепкие причалы в глубокой воде, сколько глаз хватало. На борту корабля находились и сливовые деревья, и розовые кусты, обвязанные бечевкой; были там и тюки зеленого чая, которые вынесло к зарослям мальвы и лютика. В одном Мэтт не сомневался: его брат не отличит среди деревьев персик от сливы, черный чай от зеленого, правду от эгоистичного бесчестия.

25
{"b":"224297","o":1}