Или, может быть, всю ночь напролет просидев за горячей и злой статьей, ты сейчас спишь в квартире у доктора Лукаша, на его пуховиках, мягких, как взбитый белок, и тебе снится… Я даже не могу представить себе, спишь ли ты и как ты можешь спать, когда в Праге немцы.
Господи, как они, воображаю, едят, с каким бешенством скупают они красивые вещи, с каким исступлением жрут, пьют, обменивают, выманивают! И все к себе, в бездонное чрево Германии!
Бороться, бороться, бороться! Любыми средствами! В любых условиях! Дни или века — все равно. Чешскую культуру нельзя эвакуировать за океан, нельзя до времени закопать в землю. Идеи, когда их закапывают, ржавеют. Ничто так не портится, как идея, которую прячут под половицу. Идея — это чем дышат. И, конечно, надо скорее туда. Наглядеться здесь досыта, по самые глаза и — туда. Иначе подумают: взял отпуск от смерти.
Я все, что ты просил, погляжу. Всем передам твой привет, твой салам, и пограничникам у Пянджа и колхозникам Ферганы, а там — что будет!»
И, открыв глаза, он без особого интереса стал рассматривать все еще длящуюся картину великого трудового празднества. Ему нужны были сейчас цифры, имена, итоги, сравнения — то, что поместится в чемодане его головы, не больше.
Думал и Хозе. Он вспоминал концлагери во Франции, и оставленных там товарищей, и их просьбы разыскать детей и, если живы они, рассказать им о судьбе отцов, о завещании мстить.
В свое время он завел себе поминальник и записал в него за упокой имена всех, кто поручил ему навестить детей, а за здравие — имена детей. Он выучил наизусть этот список и теперь вез в памяти батальон мертвых и батальон живых. И сам он был как бы мертвец, как вестник с того света, как апостол мщения. Что рассказать малышам? Полмиллиона мужчин, женщин и ребят, раненые, голодные, изможденные, покидают родину. Что ждет их впереди, неизвестно. Так что ж ведет их, упрямо ведет вперед, в глубь гор, к Франции?
Вера! Вера в честь и совесть человеческую. Франция не подведет. Поделится коркой хлеба. Не выдаст. Дает воды охладить воспаленные губы.
Но Блюм — подлец из подлецов в образе эстета, мелкий торгаш чужой кровью, якобы исследователь прекрасного, а по сути собачий навоз в галстуке — предал всех, полумиллионом смелых и благородных людей стало меньше в Испании. Чтоб ему самому попробовать тюремной похлебки, поваляться на камнях, грызть навоз, чтоб ему окончить свои дни за решеткой, в тьме какой-нибудь тюрьмы для сутенеров!
На головном участке встретили гости группу киргизов. Их костюмы сразу привлекли внимание. Киргиз Усенбеков, узнав, что перед ним двое чехов, похвастался, что хорошо знаком с Юлиусом, и, узнав, что перед ним не только земляк, но и друг Фучика, который к тому же собирается скоро домой, ни за что уже не захотел отпустить от себя Войтала и звал его с собой, в Киргизию.
— Как можно? — кричал он, точно Войтал совершил некрасивый поступок, не принимая его приглашения. — Это скандал будет! На Иссык-Куль надо ехать, джейлау, горные пастбища, посетить! Одно место есть у нас, Арна называется. У-у, там табуны какие, овцы какие, горы — рукой взять можно! Тянь-Шань слышал? Прямо на тебя смотрит. Не хочешь горы, другое покажем. Ореховые леса — не сады, нет, леса! Видел когда-нибудь? Это в Орслан-боба. Надо обязательно смотреть.
— Не могу, друг. Я не один.
— Разве я говорю, чтобы ты один ехал? Всех заберем, в чем дело! У нас столько места, всей Европе угол найдем!
И Усенбеков с дьявольской настойчивостью стал уговаривать остальных, что необходимо завтра же, с утра, ехать с ним.
— Видите ли… — уже несколько раз, но безо всякого успеха пробовал вступить в бой доктор Горак.
— Я хорошо вижу, отец, я так далеко вижу, что даже знаю, где ты будешь иметь большую радость. Ничего не говори мне, едем. Там скажешь.
— Нам очень важно посмотреть канал, — сказал Хозе через Ольгу. — Это большое дело.
— Конечно, большое, но ты же его не копаешь, приедешь через неделю, тогда досмотришь. Большое! Как будто до БФК у нас все маленькие дела были! У нас все время большие дела. Слушай, Мадрид, ты молчи, ты мне верь. Если бы ты меня так звал к себе в Испанию, я бы не вытерпел — поехал. Когда человек зовет к себе в дом, не надо ему говорить, что у него маленький дом. Нехорошо! Сначала посмотри, потом говори.
Усенбеков не хотел слушать никаких отговорок, и пришлось клятвенно обещать ему, что вся группа, посидев еще с неделю на канале, переедет в Киргизию и тогда пусть с ними что хочет, то и делает, и везет, куда ему заблагорассудится.
Он каждому потряс руку, а с Ольгой поговорил особо:
— Имей совесть, дочка. Ты наша, советская, ты должна насчет дружбы народов свой подход иметь. Смотри, очень большую надежду я на тебя имею!
Он был в меховом малахае, стеганом халате и сапогах. К халату его было трудно прикоснуться, будто на нем только что гладили белье, но Усенбеков, видно, не замечал жары. Лицо его было потно, но не от жары — от волнения. Он ловко прыгнул на мохнатую злую лошаденку и поскакал, размахивая плетью. Доктор Горак сфотографировал его в этот момент.
Но Усенбеков, проскакав с километр, вдруг круто повернул обратно.
— Насчет Фучика большой рассказ для вас имею! — крикнул он чехам и Хозе Миралю добавил: — И про твоих ребят могу кое-что рассказать. Видел я их много раз! — и, круто повернув на месте коня, опять поскакал куда-то.
Он был, по словам Ахундова, инструктором одного из киргизских обкомов и иногда выступал с докладом по международным вопросам, вот почему ему в свое время и поручили сопровождать Фучика. Усенбеков, помимо родного киргизского языка, знал русский и даже переводил с него и в свободное время занимался английским.
— На всякий случай? — улыбнулся доктор Горак.
— Да, на всякий пожарный случай, — тоже улыбнувшись, ответил Ахундов.
— Этот человек сказал мне больше, чем могут сказать все его горы, ореховые леса и пастбища, — уже без улыбки заметил доктор Горак. — Чтобы не разочаровываться, я даже не хотел бы поближе его узнать.
— А слово, которое вы дали? — спросила Ольга.
— Мое слово, к сожалению, не всегда дело, — попрежнему лукаво улыбаясь, ответил Горак.
Утро только что запело. В однообразно свежий воздух рассвета стали сбегать чудесные запахи садов и огородов, точно они стремились к человеку, как шустрые воробьи. Быть может, запахи звали издалека и к проснувшимся доходили только те, что покрикливее, поозорнее, но еще только сбрасывая дремоту и не открыв как следует глаза, Ольга и попутчики ее точно знали, что где-то вблизи их галдят крикуны-помидоры, болтушки-дыни и замкнутые, как старые холостяки, арбузы — любители пошуметь, когда они уже не принадлежат себе, будучи взрезаны, — и голосистая, всех перебивающая петрушка, и упорно бормочущий свою однообразную партию лук. Может быть, все они пели хором, встречая солнце.
Она спала в гамаке, под балдахином из кисеи, в саду колхозного клуба. На краю села, на крохотной клубной сцене, уже готовился завтрак. И Ольга, не вглядываясь и не вслушиваясь, а только внимательно дыша, уже все отлично знала об этом завтраке.
Персики, свежие и ворсистые, еще не сообразившие, что они сорваны, уже лежали на широком фаянсовом блюде. Их слышно было слабее, чем голоса других, чем, например, инжир, который хоть и не так голосист, зато своеобразен, его запах ни с чем не спутаешь и никогда не забудешь — терпкий запах сырых старинных аллей, совсем великосветский, староусадебный запах, хотя инжир — простак и никогда не ходил в дворянах, но если бы инжир имел память, он, конечно, кичился бы тем, что он смоква, что под его деревьями сидели и сочиняли библию ветхозаветные пророки. Виноград — весь в себе, он индивидуален. Он замкнут. Его аромат не распространяется далеко, а держится, затаясь, в самой ягодке… Дымок самовара уже давно зовет: «Пора, пора!» Запах свежего хлеба уже давно будит самых сонливых: «Я жду. Я теплый, сытный, свежий, я испаряюсь напрасно, скорей ко мне, скорей!»