Тот шагнул в комнату и невольно вытянулся по-военному — так внушительно прозвучал воропаевский призыв.
— Зови кого-нибудь! Выкатывайте кровати!..
Вбежали Светлана и Аннушка.
— Колонну веду я. За мной — Найденов, за Найденовым — Зина, за ней Бунчиков. С Ковровым в качестве секретаря следует Светлана Чирикова.
— Я не хочу, чтобы надо мной смеялись! — испуганно прокричал Найденов, но было видно, что это последняя вспышка его уже побежденной застенчивости.
— Объявляйте, Мария Богдановна, что выходят дети войны, — пусть встречают их стоя.
Хоровод начали сначала. Крутобедрая воспитательница с золотым картонным месяцем в волосах перестроила шествие. Кровати лежачих включили в общую колонну. И через минуту-другую, преодолев стеснительность, ребята начали забывать обо всем на свете, кроме игры.
Воропаев отошел к группе взрослых.
Со стороны вид искалеченных ребят был еще трогательнее, а когда «Колобок», обложенный подушками, прочел, дрожа от волнения, «Мцыри» и страстно воскликнул на строках: «Таких две жизни за одну, но только полную тревог, я променял бы, если б мог!» — не было уже ни одного человека, которого бы не захватила воля к жизни, исходящая от этого коротенького существа с упрямою вихрастой головой.
«Ученым хочет быть, — шептались гости, — английский язык ему Мережкова преподает. «Я, говорит, немцам еще докажу, что такое русский, даже без рук, без ног».
Подошел Цимбал.
— Вот люди вырастут! — хрипло шепнул он. — Герои-люди! Я как на этого Найденова взгляну — себя прямо подлецом вижу. Ах ты, боже ж мой!.. — и, махнув рукой, отошел.
Видя, что на него не обращают внимания, Воропаев потихоньку вышел на темную лестницу и спустился в сад. Весенне-легкой ночи и след простыл. Ветер носился по саду, шарил в кустах, перебирал крупный песок на дорожках, играл ветвями, шипел и свистел в кронах сосен. Где-то вдали гудело в жестоком шторме море лесов.
И это смятение в природе, ее тревожная несдержанность были сродни тем чувствам, которые сейчас овладели Воропаевым.
Было черно в воздухе, но он вдруг решил итти домой.
Близился тот странный час, которому так верит малодушное человеческое сердце, всегда полное надежд на будущее, близился таинственный час Нового года. Что же в конце концов принесет он, чем порадует, чем осчастливит? Пора бы, пора!
Было темно до головокружения. Небо, воздух, лес, петлями ниспадающая к морю дорога, красные скалы перед виноградниками, жилища колхоза и, наконец, никогда не исчезающее море теперь стерлись, соединились в одно — в ослепительную, орущую дьявольским ветром, противно-зыбкую, как бездна, черноту.
Он шел наощупь, вытянув вперед руки. Несколько раз подмывало его вернуться, и лишь самолюбие удерживало от этого шага. Наконец, откинув всяческий стыд, он опустился на живот и пополз по-пластунски. Ему стало даже весело.
Хватятся, а его нет, и никто не поверит, что он добрался до дому один. Только Найденов, пожалуй, поверит и станет уважать. Этот упрямый мальчик стоял перед его глазами.
Медленное скольжение на руках, однако, скоро утомило Воропаева до тошноты, и когда он, наконец, выбрался на знакомую тропу у обрыва, — он был весь в поту и задыхался. Воропаев подполз к краю обрыва и замер в восторге. Единственное, что он ощущал как пространство, была тьма и в ней гулко рокочущее эхо скрипящих деревьев, струящихся мелких камней и бьющегося о берег моря — эхо шума, от которого делалось страшно…
В природе существовали сейчас одни звуки, он почти осязал их.
Он лежал на краю воздушной бездны, как птица с перебитыми крыльями.
Говорят, тело — ничто, дух — все. Это, разумеется, преувеличение. Но, с другой стороны, не нога же, и не целая грудная клетка, и не здоровые легкие делали его тем, прежним Воропаевым, которому он сейчас завидовал, потому что уже не мог им быть? Разве он оставил мысль о Горевой потому только, что ходил с протезом и харкал кровью и, следовательно, был нехорош для нее?
А Найденов? Мальчик без рук и ног, мечтающий о своем будущем, был так велик, что он, Воропаев, забыв о себе, мог думать сейчас только об этом ребенке.
Ветер ударял его в спину и, надувая шинель парусом, подталкивал к обрыву. Отпусти он только руки, судорожно вцепившиеся в камень, и тело его ринулось бы в воздух, как улежавшееся на берегу бревно, которое со скрежетом вздымает и гонит осатаневший поток.
Но нет! Нельзя! Да и не стоит!
Ну, с Новым годом, Сергунька!
С Новым годом, родная Шура!
Будьте все счастливы!
Вслед за Горевой вспомнились ему и другие близкие люди, он и им улыбнулся из своего далека. Всем счастья и удачи! Всем, душа которых хоть раз соприкасалась с его душой!
Он лежал, глядя в бездну моря, и громко говорил сам с собой:
— Родные мои, вспоминаете ли вы когда-нибудь Воропаева Алексея, или, исчезнув из сводок и реляций, перестав появляться на страницах военных журналов, он уже навсегда исчез из вашей торопливой памяти, как нечто, чему уже не дано встать на вашем пути?
Нет, не думал он, чтобы его забыли, как никого не забыл и он, хотя иной раз не назвал бы имени, не вспомнил лица.
Не забывается то, что стало частью его самого.
Однажды ночью мы все можем увидеть один и тот же сон и, проснувшись, подумать: до чего велика, до чего крепка и неразделима наша семья — поколение наше!
Глава шестая
«Милый друг!
Как не хватает вас! Как всем нам, вас знающим, необходима была бы сейчас ваша суровая логика и ваше уменье обобщить самые маленькие происшествия. У нас, вы сами понимаете, мозги набекрень.
Мы ломимся в глубину Европы со скоростью метеора.
Вчера я накладывала повязку потомку румынского адмирала Муржеско, совершившего первый и единственный более или менее морской подвиг в истории румынского флота, того самого Муржеско, который в 1878 году участвовал совместно с нашими моряками Шестаковым и Дубасовым в потоплении на Дунае турецкого монитора «Хаджи-Рахман».
Сегодня я беседовала с венгерским магнатом, род которого восходит к XIV столетию. Он приглашал меня в свой замок на Дунае, обещая показать портрет Павла Первого с личной надписью царя, адресованный прадеду этого генерала, и был твердо уверен, что это расположит к нему наше командование.
Я встречала старых социал-демократов, знавших Ленина, коммунистов, анархистов, русских белогвардейцев, грузинских меньшевиков и армянских дашнаков, но я, к моему великому удивлению, не встречаю только фашистов. Можно подумать, что их никогда и не было.
Несколько дней я жила в домике сельской портнихи.
В одном из ящиков комода, которым я могла пользоваться, лежала груда незаконченных флажков с черной свастикой. Их даже не нашли нужным спрятать.
— Что это такое? — спросила я хозяйку. Она ответила, пожав плечами: «Ах, кто их знает! Заказывали мне эту чепуху по три-четыре сотни штук, только подумайте, а я сама никогда не интересовалась, что это такое».
Вся Европа напоминает мне эту портниху. О фашизме никто ничего. Я видела одного из сотрудников словацкого квислинга Тисо, он с восторгом говорит о словацких партизанах и о наших русских ребятах, дравшихся рука об руку со словаками. «Да ведь вы же фашист», — говорю ему. Он донельзя обиделся. «Я — фашист? Словаки — игрушка в руках Гитлера», — и пошел, пошел так, что я чуть было не начала перед ним извиняться.
Впечатлений — как волн в бурю!
Через тридцать пятые руки получила ваше сухое новогоднее поздравление. Оно, по правде сказать, обидело меня, но я просила передать вам, что упала в обморок от восторга.
Господи, напишите мне хотя бы о том, как вы там сеете, или еще что-нибудь деловое.
Я очень тороплюсь и поэтому на этот раз пишу коротко.
А. Г.»
В начале февраля Корытов, не объявляя порядка дня, созвал экстренное совещание районных работников.
Воропаев, давно уже вернувшийся из колхозов и теперь занятый подготовкой лекции по истории партии, решил на это совещание не ходить, а остаться дома и поговорить со своею «полухозяйкой» — Софьей Ивановной, матерью Лены.