«Ну-ка, марш отсюда немедленно! Нашла моду — на чужих кроватях валяться! Вставай, вставай! Лучше б вышла, воздухом подышала!»
И в самом деле, дверь подалась под сильным рывком руки, и Сергей Львович вбежал в купе.
— Что за новости?! — звонко пропел он. — Лежать среди бела дня? Нахальство. Ты погляди, что там делается! Какое возбуждение, сила какая!
— Сергей Львович, миленький, а что, если мне в Ташкент с вами поехать? — спросила она, поблескивая слезкой на подбородке.
— Прекрасное решение. — И так сказал это Сергей Львович, присаживаясь на краешек дивана и похлопывая ее по вздрагивающим плечам, как это делают врачи, когда утешают безнадежно больного. — Это окончательно? Прекрасное решение. Там у нас дела много, людей мало, дурака валять, милая, некогда. Значит, пересядем на Турксиб — и дело в шляпе.
Жара прибывала, точно вода в половодье. Поручни вагона обжигали руки. В воздухе днем и ночью стояла пелена пыли, воздух точно высушили в порошок, и, прежде чем дышать им, следовало его в чем-то растворить. На остановках от станционных перронов сквозь тонкие подошвы туфель щекотало ступни ног, платье нагревалось, как под утюгом, и по голым, без чулок, ногам поднималась такая горячая краснота, что казалось, еще мгновение — и все на Ольге вспыхнет огнем.
Было так жарко, точно что-то внутри воспалено и зреет, зреет, распухает до осязаемости.
Движения замирали в этом мире сухих трав, иссякших ручьев, измученной зелени у вокзальных платформ. Свет солнца был известково-бел, и от всех предметов шло струйчатое дрожание, как от сахара в стакане чая, будто и предметы из железа и дерева собирались растаять в воздухе.
Это был Турксиб, однообразная, как чертеж, дорога в пустыне, раскаленная летом, буранная зимой.
Ничего не запоминалось. Одно единственное видение запечатлевалось на сетчатке глаза: караван верблюдов медленно плывет мимо цистерн с горючим и платформ с лесом, а за цистернами и платформами сразу, как театральный занавес, начинается небо.
Пустыню, как штуку желтого полотна, растянули в длину и занавесили ею окна поезда.
Сергей Львович отлеживался на верхней полке. В мятой и грязной от пыли пижаме он напоминал арестанта из американского фильма. От него несло душной испариной, как от давно разрезанной и уже привядшей дыни.
Ольга, занимавшая нижнее место, с утра до сумерек торчала у окна. В синем с белыми цветами платье, очень удобном для дороги, она казалась подростком, и ее никто не думал называть на «вы». Пыль и жара изменили цвет ее волос и лица. Лицо, руки и шея были черны от пыли, и все время хотелось плескаться в воде, но вода была так мутна и горяча, что погружаться в ее жирную бурду казалось такой же нелепостью, как умываться супом. Не отрываясь, глядела Ольга в окно, думая о родных местах. То приходили ей на память стычки на границе, то вспоминались любимые места Владивостока, и каждый раз выяснялось, что она что-то забыла дома.
Забыла попрощаться с Колей Незвановым, своим лучшим другом по крайней мере за последнее полугодие. Забыла написать Наде Крупниковой. Забыла проведать тетку. Забыла вернуть гребень Сане Шварцу и Мопассана в библиотеку. Теперь этому никак уже нельзя было помочь, что, признаться, нисколько не беспокоило Ольгу.
После оживленной сутолоки Владивостока и напряженной обстановки приграничной полосы пустыня казалась лунным пейзажем, — и как было далеко отсюда до океана, до грохота сражений, до этой проклятой японской агрессии, унесшей отца!
И от этой разительной перемены впечатлений становился особенно ощутим масштаб страны: война на одном ее конце совершенно не чувствовалась после нескольких суток езды в поезде — в середине страны.
Впрочем, о боях на Халхин-Голе знал любой станционный сторож, а начальник поезда уже трижды приходил к Сергею Львовичу за информацией о героях сражений. Он должен был скоро делать доклад о патриотизме, и его интересовал материал из первых рук, которого он не мог найти в газетах.
«Но неужели в Узбекистане все пески и пески?» — думала Ольга. Школа почти не дала ей твердых сведений об Узбекистане. Ну, хлопок, рис, Навои, культура, древняя и богатая, Самарканд, гробница Тамерлана и оросительные каналы. Она ехала в страну, которую предстояло еще открыть для себя заново. Рассказы Сергея Львовича не уясняли ситуации. Для него Ташкент — город, «первый после Москвы». Там всего было много. Там все было превосходно. Оттуда еще никто не уезжал, не получив что-нибудь для души.
«Пожалуйста, пожалуйста!» — посмеивалась про себя Ольга. Душа ее свободна для всего нового. Пока что новое вливалось в нее разрозненными прядями, и было неясно, на что оно может пригодиться. В соседнем купе ехал рыбник-заготовитель. Целыми днями рассказывал он рыбные истории, которые неизвестно зачем вползали в разомлевшую ольгину голову и оседали в ней, как туман. Вот, например, вчера. Пил мутный чай, наливая кипяток в стакан сквозь носовой платок, чтобы процедить, и громко рассказывал:
— В пасмурок рыба сбивается в колоды. Так? Сбилась в колоды и опускается ко дну, затаилась. А пеликану жрать надо или не надо? Ищет ее в мутной воде, в плавнях вода в основном всегда мутная, а клюв-то у него какой? Длинный да закругленный. Так? Значит, табак дело. Верно, нет? Точно — табак. Ложись и помирай. Но у них, брат, своя кооперация есть. Да-да-да. Точно. Он сейчас это, значит, кличет баклана. Тот нырк в глубину, ловкие они, сукины дети! Как водолаз, нырнет — и, пожалуйста, рыба в клюве. Угостит пеликана. Видали? Нет того, чтобы самому все сожрать, ничего подобного. А как наедятся оба, пеликан посадит баклана, — а этот зазяб, аж дрожит, — посадит себе под широкое крыло, и отдыхают, греются. Это я вам точно говорю. Сознательно работают.
Я фотографию с них снимал.
И вскоре опять:
— Летом, я вам скажу, морская рыба подходит к устьям рек помыться пресной водой. В науке нету об этом данных, а в практике есть. Точно. Ей беспременно надо помыться, чтобы черви погибли в жабрах. И вот приходит она от пресной воды в сон. Спит, храпит всей колодой. Ей-богу. Особо сильно белуга спит: хоть коли ее, хоть бери руками.
Ольга спросила:
— Сергей Львович, это правда?
— Он, оставь ты меня с глупостями, — устало ответил он. — Известно же, что жара вызывает размягчение мозга. Что ты удивляешься?
На второй день пути по поезду разнеслось: в мягком вагоне едут в Ташкент иностранцы — два чеха, испанец, австриец — и с ними переводчик из ВОКСа. Сергей Львович принарядился, насколько мог, вылил на себя полфлакона одеколона и отправился уточнить, верно ли это, и если да, то хорошо ли они себя чувствуют и не нужно ли им чем-нибудь помочь. Сергей Львович был любопытен, как кошка.
В тот же вечер, когда спала горячечная дневная жара и приблизились свежие, лихорадочно-знобливые сумерки, он потащил к гостям и Ольгу. Она довольно хорошо владела английским — лет с десяти она начала изучать его вместе с отцом, а в школе усердно учила французский, помимо школьных уроков занималась еще и в кружке и, по мнению доктора, могла кое-чем помочь Раисе Борисовне, той переводчице, что, окончательно одурев от жары, решительно не понимала, как она справляется с переводом с чешского на немецкий и с немецкого на французский вместо испанского, которого она не знала. Испанца Ольга видела несколько раз на остановках. Это был худой, высокий, с оливково-желтым, все время смеющимся лицом парень. Он собирал вокруг себя девушек и обучал их испанским песням или ловко показывал ребятам фокусы. Она уже знала, что его зовут Хозе. Он сражался против Франко, был ранен у Гвадалахары, сидел во французском концлагере и едва живой добрался до Москвы. Весь поезд любил его.
Странно звучали испанские слова в пустыне:
Четыре мятежных генерала,
Четыре мятежных генерала.
Четыре мятежных генерала,
Мамита мия,
Хотели нас предать,
Хотели нас предать,
Мамита мия.