Альтманша подхватила на ходу какого-то молодого с кудлатою бородою экскурсовода, которого почтительно назвала «доктором», и этот бледный, насмерть перепуганный «доктор» повел их в старые императорские конюшни, где находилась знаменитая коллекция карет всей династии Габсбургов. Некоторые кареты выглядели комфортабельнее автомобиля, хотя они были ровесницами Суворова.
— Да, кстати, скажите мне, господин доктор: мог ли в этом дворце останавливаться наш Суворов?
— Суворов? Простите, я никогда не слышал это имя.
— А Кутузов?
— Кутузов? Какой год?
— Он командовал соединенной российско-австрийской армией против Наполеона в 1805 году.
— Кутузов командовал объединенной русско-австрийской армией? — «доктор» и Альтман-старшая переглянулись. — Невероятно, мадам. Впрочем, я не военный, а вполне цивильный, я специалист по парку.
Альтман тоже вставила свое слово:
— Вы, мадам Александрин, не совсем, очевидно, в курсе дела. Русский генерал сражался за нас? Никогда я не слышала об этом, вы понимаете — ни-ког-да. Доктор, займите нас лучше по своей специальности.
«Доктор» только и ждал этой просьбы.
— Сад, сударыня, — залепетал он, мучительно улыбаясь, — это, как вы сами понимаете, образ счастья. Рай был садом. Великие люди действовали в садах. Платон и перипатетики беседовали со своими учениками под сенью платанов. Эпикур учил также в саду. Наконец греческие боги жили исключительно, как вы знаете, в садах, так называемых Елисейских Полях. В садах, сударыня, протекала и любовь с древнейших времен человечества. Римляне после своих восточных походов впервые создали в Италии сады для наслаждения. Армянские садовники научили своих римских коллег фигурной обрезке деревьев, придавая последним вид сладострастных дев.
Лоб «доктора» покрылся мелкими каплями пота.
Он промакнул лоб маленьким, не очень чистым платочком и продолжал о садах римских цезарей.
— Зачем вы все это рассказываете? — Горева не могла поверить, что «доктор» не шарлатан.
Вмешалась Альтман:
— Это очень способный молодой ученый, мадам Александрин. Его рисунки… право, прелестны, но с нами Аннет. Вы не возражаете, если я когда-нибудь приглашу доктора к нам?
Горева только махнула рукой.
Они поехали дальше. Дворцы заплясали в глазах. Потом дома знаменитых людей. В этот сумасшедший день они посетили одиннадцать известных Альтманихе квартир Бетховена из тридцати существующих.
— Когда мы будем с вами в Бадене, я покажу вам еще пять других его баденских квартир, — милостиво пообещала Альтман.
Она еще мечтала показать Горевой музей часов, где собрано что-то около десяти тысяч экспонатов, в том числе гигантские походные часы на колесах какого-то знаменитого эрцгерцога: этими часами он будто бы будил лагерь перед сражениями.
— Такую армию, как австро-венгерская, незачем было и будить, она сама никогда не дожидалась сражения, а удирала заранее, — заметила Горева, и Альтман приняла вызов.
— Мы проигрывали сражения, это верно, но зато мы, мадам Александрин, выигрывали войны, которых даже и не вели, — гордо ответила она, прищелкнув языком.
Потом она защебетала о том, что Вена — это особый мир.
— Разве мы не самый красивый город в Европе? Скажите честно.
— Мне лично гораздо больше нравятся Рига, Вильнюс, Львов, Ленинград. Очень хорош Париж.
— Ах, но он разрушен. Вы знаете, англичане сожгли его до последнего камня!
— Да, да. Папе об этом писал один знакомый, — подтвердила Аннет. — Елисейские Поля — равнина. Понимаете, какой ужас?
— Это неправда, Париж цел, — успокоила их Горева.
Альтман не сдавалась:
— Пусть нас свезут в Пратер. Посмотрим, что вы тогда скажете.
Пратер, знаменитый венский парк для народных гуляний, к сожалению, был еще недоступен для обозрения — его еще не разминировали. Поехали за город, в Венский лес. Он выглядел красиво, но восхищаться было решительно нечем. Сокольники не хуже. Окрестности Ленинграда великолепны. А старые парки Южной Украины!
Горева вернулась разочарованной. А подумать только, как она мечтала об этой Европе, но, видимо, правда, что главное в городах не архитектура, а толпа. Город пустой, безлюдный — это всегда город некрасивый, несчастный.
В Вене хорошо было только все не главное, потому что главного просто не было. Это очаровательный город без головы.
«Что такое эта веселая Вена? — думала Горева ночью. — Венский конгресс, венские стулья, венская сдоба, венский каблук… — И вдруг: — Да здесь же был Бакунин! Здесь, в Вене, жил Ленин!»
И вместо того чтобы разыскать старые камни ленинского дома, она моталась по улицам с этой мещанкой!
Ах, если бы был здесь Воропаев! Страшно подумать, как бы он изругал ее!
В тот вечер ожидало ее новое огорчение. Голышев прислал последнее воропаевское письмо, давно полученное им, о котором он при встрече с Горевой не хотел говорить.
«Живу трудно, но весело, — писал Воропаев, — и менять свою сегодняшнюю жизнь на что-нибудь другое пока не намерен. Сейчас люди, вроде меня, не должны прятаться в проходные, не главные дела, а обязаны быть на переднем крае. Ты спрашиваешь, каков мой быт. Сказать тебе, дорогой, по совести, я и сам не знаю, что тут у меня организуется. Формально же я живу не один, а при мне некая Елена Петровна Журина с дочкой и матерью, и у меня дом в четыре комнатки, с кошкой, собакой и поросенком.
Я еще сам не твердо знаю, хозяйство ли это, или семья, но хотел бы, кажется, последнего.
Александру Ивановну Гореву, сыгравшую большую роль в моей жизни, я решил сейчас собой не стеснять. Она заслуживает счастья, которого я не могу ей дать, так что я даже и не пишу ей, чтобы не расстраивать понапрасну.
Я и молодым не умел сближаться ради минутного увлечения, для меня любовь — событие, решающее жизнь, как вступление в партию, и взять жизнь женщины и отдать взамен свою, из двух маленьких жизней сделать одну большую — вот единственная возможность для меня как раньше, так и теперь.
Но я, как ты знаешь, не сторонник равноправия в семейной жизни. Я за то, чтобы мужчина был вожаком в доме, за то, чтобы он был старшим. Было время, когда я чувствовал, что смогу стать таким вожаком для Горевой, но это прошло. Муж, которому нужна нянька, растирания, банки, компрессы, который жалок, в которого нельзя влюбиться без оглядки на его температуру и кровяное давление, — представь себе эту невеселую картину, и ты поймешь, что Горева пронеслась мимо меня, как Азорские острова.
Ну, жму твою лапу. Искалечишься — знай, что койка рядом с моей тебе обеспечена до конца жизни. Повоюй, однако, и за меня.
Твой Алексей Воропаев».
Александра Ивановна зажгла свет и присела к столу. Она решила немедленно написать этой Журиной, чтобы до конца выяснить, что происходит в быту Воропаева.
«Юродство какое-то, — думала она, сидя за начатым письмом и ежась на свежем воздухе уже успевшей остынуть комнаты. — Чепуха какая-то непроходимая!»
В этот момент она не только не любила, но и не уважала Воропаева.
Она писала ему:
«Друг мой!
Вы жестоки, и ничто, ничто не может оправдать вашу жестокость. Даже если вы разлюбили и перестали уважать меня, то и тогда вы не имели права трусливо отказываться от меня.
Как это не похоже на вас, прежнего!
Мне иной раз кажется, что вам вместе с ногой оторвало и часть сердца. Вам никогда это не приходило на ум?
Скажите, пожалуйста, кто такой Голышев и почему он занимает в вашей душе такое странно значительное, большее, чем я, место, и почему ему вы с мальчишескою болтливостью докладываете, что я чужая вам? Но ведь это же неправда, Алексей! Вы просто забыли, кем я была для вас, и если Голышев этого не знает и обратился за разъяснением к вам, то, с другой стороны, множество людей могут объявить ваш ответ неточным, потому что они знают, кем мы были друг для друга.