Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Муся приостановилась, ко мне повернулась, под руку с Петром Степанычем. Он так же был все красен.

— Наталья Николаевна, умоляем спеть, он страшно хочет, но боится, а я тоже… и правда, это лучше фокс-трота… Ну, я вас прошу!

Резко очерченные губы сжались, темные глаза глядели почти с вызовом. Ей опять казалось, что сейчас я буду спорить и протестовать. Петр Степаныч только кланялся из-за нее.

Но я и не артачилась. Покорно встала, подошла к роялю.

— «Уй-ми-тесь вол-нения страсти…» — я давно не пела, но мой голос шел довольно ровно, крепко. Холодок струйкою потек по спине. Любовь, любовь! Я видела влюбленные глаза Петра Степаныча, вокруг сидели люди, жизни и судьба которых — все на волоске, и неизвестно было, не подкладывают ли уже солому, политую керосином, под столетние бока дома александровского. Пусть! А я пою. И сладостно щемящее…

Когда я кончила, Муся меня поцеловала. Губы ее вздрагивали. Глаза влажнели. Но тотчас она рассмеялась.

— Когда вас будут поджигать, в Галкине, вы спойте это тамошним большевичкам…

— Дайте вина, — сказала я, — стакан, бутылку…

— Чудно, — закричала Муся, — выпьем, а потом еще споете, а потом устроим банк, засадим Чокрака, Колгушина… и будем пить и играть в карты…

Так мы и сделали. Я, правда, пела. Пела много, и цыганские романсы. Муся угощала меня коньяком. Банк держал Чокрак, огромнейший помещик в верблюдовой куртке. Руки у него мягки, слонового размера. Ими он метал привычно, и тепло. Стоявшая за ним дочь говорила иногда: «папочка, не увлекайся, можешь взволноваться».

Мы с Мусей резались отчаянно. Выигрывал Колгушин, Петр Петрович, блондин высокий, и тоже крепкий, с густым бобриком, в поддевке.

— А я бы, знаете, большевичков костыликом, костыликом…

Он улыбнулся, складывая кучкой керенки. Папочка подымал глазки на лице мясистом.

— А я слышал, что уже казаки идут с Дона, прямо на Москву.

— И мы тогда большевичков костыликом, костыликом, — улыбался Колгушин. — Я комиссару своему скажу: ты у меня спер, голубчик, все колеса от коляски, ну, так снимай штанишки сам… Да, да, так, так. Свеженькой кашки не желаешь ли.

Я мало слушала. Я находилась в нервном опьянении, пила вино, бессмысленно спускала свои керенки, и что-то прежнее, как я бывала с Александром Андреичем, в Москве, Париже, просыпалось. Подняв голову, глядела на Петра Степаныча. Любовь, любовь! Меня преследовало нынче это слово.

— Надоел, — шепнула Муся. — Что его, фокс-троту обучать? Играли мы до трех часов. Меня уламывали ночевать — время опасное, одной, и поздно… Но я не осталась. Муся в желтом полушубке, валенках, платочке, Петр Степаныч в башлыке, вышли провожать. Морозило. Валенки наши похрустывали. Петр Степаныч вывел из конюшни Петушка — даже под попоной тот заиндевел, ноги в белых лохмах, он пофыркивал.

— Это что за созвездие? Петр Степаныч, говорите же скорей, какой-там это Водолаз?

Орион дивно блестел в ветвях. Петр Степаныч подтянул чересседельник, скромно Мусины познания поправил.

— А, все равно, пусть Орион. Так революция, Наталья Николаевна? Слышите, какая тишина, ночь, и собаки лают, звезды светят… и в такую ночь отлично могут нас поставить к стенке. Не находите? За грехи родителей, за ар-ристо-кратическое происхождение. Мне, впрочем, наплевать. Я с вами хочу прокатиться, а вы, Петр Степаныч, отправляйтесь-ка домой, вам ведь в другую сторону. И по дороге разыщите мне, пожалуйста, звезду, с названием Сердце Карла. Непременно! Так уж я хочу звезду.

Когда мы выехали вдвоем, мимо старинной церкви, сада нового за ней, обсаженного по канаве липами, она прижалась вдруг ко мне, при свете звезд глаза ее блеснули.

— Я его вовсе не люблю. А ведь любить надо? Где герой? Кого мне полюбить?

За садом я ее ссадила.

— Ну-ка, Муся, возвращайтесь вы домой.

— Вы не хотите разговаривать со мной. Вот вы все видели, любили, вы артистка, вам неинтересно… впрочем… глупости. Я напилась. Прощайте!

Она меня поцеловала, и в тулупчике своем, как девушка крестьянская, побежала назад.

Я ехала одна. Петушок, мохнатый, фыркающий резво семенил заиндевелыми ногами. Почему девчонка задает мне все эти вопросы? Ах, что любовь, и где герой! А я-то знаю?

Мы проезжали деревушки, подымались в горки и спускались к мостикам в овражки. Было тихо. Звезды леднели золотистыми узорами. Страсти великие — знала ли я их? Герой, любовь, сжигающая душу? Маркел спит мирно, мирный, милый спутник мой. Трепет, грозность и величие… Да, звезды говорят о беспредельном, в пустыне смерть расхаживает, и кто гибнет в этот миг, чьей кровью орошается земля моя? И если смерть близка, понятна, может сторожить в любом лесочке, то любовь… О, неизведанное и безумное, где ты?

Когда совсем уж близко было к Галкину, виднелся сад наш, вдруг как будто бы я выпала из мира, дикий ужас… В черном, страшном небе предо мною заклубился красно-огненный фонтан, каскадами, тепло-кроваво-пурпурными. Ах, как он бил!

Петушок шел шагом. В поту, как бы предсмертном, я очутилась у ворот нашей усадьбы.

VII

Отцу пришла бумажка — явиться тотчас же. Он продал лошадь, из оставленных четырех в пользование — за это тоже угрожали карой — будто бы и арестуют.

Маркуша предлагал сам съездить. Но отец надел доху, шапку сребристого барашка, и молча, как на эшафот, уселся в сани желтые, запахнулся, закуривши папиросу велел Дмитрию бесстрастному на козлах трогать. Я смотрела из окна. И мне казалось, что отец не возвратится, что нельзя уж приучить и приручить его к самоновейшей жизни. Вошла я в кабинет. Беленький тулуп на кровати, на столе книжки инженерские, верстак с рубанками и наковальней, и пила садовая. На рогах оленьих старые патронташи, знакомые мне с детства, вытертый ягдташ с застрявшим в сетке перышком, коричнево-запекшеюся кровью — барские забавы прежних лет. А из овального портрета на меня взглянул и сам отец, в дни молодости, юношей годов шестидесятых. С ним рядом мать, с чудесными косами, в отложном воротничке. Ушедшее, былое! Да, это все закончено. Отца не существует. Мы — живем. И как-то мы пройдем?

Отец вернулся в сумерки, привез Петра Степаныча. Все обошлось прилично. Барышник тоже вызван был, отец возвратил деньги, получил лошадь клейменую. Он был спокоен, молчалив, но темен. Ушел к себе, покорно лег, укрывшись плэдом. Петр Степаныч попросил у меня том Островского — для ученического вечера. Пил робко чай с лимоном, перелистывал книгу в красном переплете с золотом — давнишний мне подарок от отца.

— Николай Петровича обидеть всетаки не могут. Не посмеют. Все ведь его знают.

Я играла, пела в слабо-освещенном зале. Слушатель с Островским и в очках, со звездами и астрономией, был мне приятен.

Я не окончила последней арии: шлепая туфлями, вошла Прасковья Петровна.

— С деревни Яшка пришел, там у Федор Матвеева собранье, сходка, что-ли ча, так дедушку зовут… Насчет оружия…

Она привычно почесала пальцем у себя в затылке.

— Возвернуть будто хотят… Да кто их разберет, мужиков-то…

Она имела вид скептический, как всегда недовольный.

Мне не хотелось подымать отца. С Петром Степанычем, мимо молочной, тропкою по молодому саду шли мы к Галкину. Ну вот, я отдаю визит. Изба. Взошли мы на крыльцо, я отворила в темноте дверь в сенцы, там, в такой же тьме, мы долго ощупью искали ручку двери внутренней. Наконец, дернул Петр Степаныч. Передо мной открылся четыреугольник. Я ступила вниз на земляной пол. В закопченной избе по лавкам человек пятнадцать мужиков. В красном углу иконы, небольшой стол с коптящей лампочкой. На нем, трофеями, в порядке, наши ружья, кольт… Какая чепуха! Зачем я тут, на что все это мне? Но, раз театр, так надо уж играть. Я поклонилась. Ответили мне вежливо, будто смущенно. В кислой мгле я разглядела у икон, под рушником и вербами засохшими Хряка со слипшимися прядями волос и красным носом, одутловатого Федора Матвеича, «богача» Силина с черною бородой. Под ноги толкнулся мне теленок. За большою печкой поросенок хрюкал. Баба выглянула из-за занавески, и платок поправила. Мальчишка шмыргнул носом, подзатыльник получил и снова шмыргнул, высунулся. Вот она, деревня. «Революционное крестьянство». Граждане мои, соседи. Грязь, тьма и вши, сопливые ребята, одни валенки на всю семью, коптилка, тараканы…

35
{"b":"224149","o":1}