Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Одно только произведение выходит из ряда эротических сочинений школьного периода — это „Хаджи-Абрек“. Лермонтов написал его под влиянием воспоминаний о Кавказе и внес в поэму мотивы и строфы из „Каллы“, „Аула Бастунджи“ и даже „Измаил-Бея“, так что она скорее принадлежит прежним годам литературного творчества поэта. Николаю Юрьеву удалось как-то тайком от Михаила Юрьевича отвести поэму — вероятно, в сделанной им копии — в „Библиотеку для чтения“. Юрьев, хорошо читавший стихи, прочел ее Сенковскому, который остался доволен поэмой, и поместил ее в следующем году в своем журнале, за подписью автора. Это было первое явившееся в печати произведение Лермонтова, который, впрочем, был очень недоволен ее помещением в журнале.

Михаил Юрьевич сам желал увериться, насколько серьезен его талант. Он, очевидно, еще не доверял себе и желал узнать мнение компетентных людей. Около этого времени другой товарищ его, Цейдлер, приносит с дозволения поэта, тетрадку его стихотворений в к А.Н. Муравьеву (автору „Путешествия по святым местам“), желая узнать его мнение о них; но только тогда, когда услышал одобрительный отзыв, решился назвать Лермонтова. Это было основанием знакомства двух писателей.

Несмотря на запрещение высшего начальства, многие офицеры были в дружеских отношениях с юнкерами. Таков был, например, штаб-ротмистр Клерон, французский уроженец Страсбурга. Его любили более всех. Он был очень приветлив, обходился с юнкерами по-товарищески, острил, говорил каламбуры. Над ним добродушно посмеивались, и Лермонтов в четверостишии задел одновременно и его, и товарища, князя Шаховского. Но вообще Лермонтов редко посещал начальствующих лиц и не любил ухаживать за ними. Так, он неохотно ходил и к командиру эскадрона, полковнику Алексею Степановичу Стукееву, женатому на сестре знаменитого композитора М.Н. Глинки, несмотря на то, что в это время сам Глинка часто бывал у Стукеевых, где жила его невеста, а Лермонтов интересовался музыкой и сам был не без музыкального таланта. Но он вообще как-то дичился, хотя этого и не высказывал. Того, что ему было дорого, он не открывал, а дурачиться не всегда было удобно.

Вся атмосфера была такого рода, что предаваться прежним литературным занятиям было крайне стеснительно и приходилось это делать украдкой, урывками. Простора для серьезного вдохновения не было. Если мы сравним литературную деятельность поэта за два года пребывания в московском университете с тем, что написал он в „школе“ юнкеров, то невольно охватывает нас глубокое сожаление. Сколько было набросков, опытов, более или менее удачных лирических стихотворений, драм и поэм! В два года, проведенных в школе, все это почти заброшено. Скабрезные произведения вроде „Уланши“, „Петергофского праздника“ и проч., которые должны были оскорблять душу поэта, — вот почти все, что вышло из-под его пера. Понятно, что свою шутливую юнкерскую молитву он окончил словами, выражающими отчаяние, несмотря на весь шуточный тон всего стихотворения. Прося Бога о том, чтобы как можно позднее возвращаться из отпуска в стены школы, Лермонтов заканчивает:

Я, Царь Всевышний,

Хорош уж тем,

Что просьбой лишней

Не надоем.

Замечательно, что сообщивший эту молитву товарищ его, Меринский, последних строк не знал или забыл, или же Лермонтов их и не сообщил товарищам, считая излишним пояснять настоящий смысл их. Впрочем, это стихотоврение написано было в первое время нахождения в школе. Потом поэт изменился и к концу пребывания относятся те печальные для славы его пьесы, которыми он наполнял страницы „Школьной Зари“. Он, быть может, совершенно погряз бы в этом направлении, если бы внутренний инстинкт не оберегал поэта и не дал ему вполне подчиниться влияниям, которые способны были совершенно загубить его талант. А.Н. Цыпин делает такое заключение о влиянии на Михаила Юрьевича лет, проведенных в „школе“:

Лермонтов, с детства мало сообщительный, не был сообщителен и в „школе“. Он представлял товарищам своим шуточные стихотворения, но не делился с ними тем, что высказывало его задушевные мысли и мечты; только немногим ближайшим друзьям он доверял свои серьезные работы. У него было два рода серьезных интересов, две среды, в которых он жил, очень не похожие одна на другую, — и если он старательно скрывал лучшую сторону своих интересов, в нем, конечно, говорило сознание этой противоположности. Его внутренняя жизнь было разделена и неспокойна. Его товарищи, рассказывающие о нем, ничего не могли рассказать кроме анекдотов и внешних случайностей его жизни; ни у кого не было в мысли затронуть более привлекательную сторону его личности, которой они как будто и не знали. Но что этот разлад был, что Лермонтова по временам тяготила обстановка, где не находили себе места его мечты, что в нем происходила борьба, от которой он хотел иногда избавиться шумными удовольствиями, — об этом свидетельствуют любопытные письма, писанные им из „школы“.

19 июня 1833 года Лермонтов пишет Марье Александровне Лопухиной.

... С тех пор, как и не писал вам, со мной случилось так много странных обстоятельств, что и, право, не знаю, каким путем идти мне — путем ли порока или пошлости. Правда, оба пути ведут часто к той же цели. Знаю, что вы станете увещевать, постараетесь утешать меня — это было бы лишнее. Я счастливее, чем когда-нибудь, веселее любого пьяницы, распевающего на улице! Вам не нравятся эти выражения, но увы: скажи с кем ты водишься, и я скажу, кто ты таков.

4 августа того же года Лермонтов пишет той же особе:

Я не писал вам с той поры, как мы выехали в лагерь. Да оно и не могло бы мне удасться при всем моем желании. Представьте себе палатку в три аршина длины и ширины и в 2,5 вышины, занятую тремя человеками и всем их багажом, всем их вооружением, как-то; саблями, карабинами, киверами и проч. Погода была ужасная; дождь, ливший не переставая, производил то, что мы по двое суток не были в состоянии осушить платье. И, все-таки, нельзя сказать, чтобы жизнь эта мне пришлась не по нраву. Вы знаете, милый друг, что я всегда имел решительное пристрастие к дождю и грязи, и теперь, по милости Божьей, я насладился ими вдоволь. Мы возвратились в город, и скоро опять начнутся наши занятия. Единственное, что меня поддерживает, это мысль, что через год я офицер! И тогда... Боже мой! Если бы вы знали, какую жизнь намерен я повести! О, это будет восхитительно! Во-первых, чудачества, шалости всякого рода и поэзия, залитая шампанским. Я знаю, что вы возопиете, но увы! Пора моих мечтаний миновала, время верований прошло, — нет его. мне нужны материальные ощущения, счастие осязательное, такое счастие, которое покупается золотом, чтобы я мог носить его в кармане, как табакерку, которое бы только обманывало мои чувства, оставляя мою душ)' в покое и бездействии... Вот что мне теперь необходимо, и вы видите, милый друг, что с тех пор, как мы расстались, я-таки несколько изменился. Как скоро я заметил, что прекрасные мечтания мои разлетаются, я сказал самому себе, что заниматься изготовлением новых не стоит труда; гораздо лучше, подумал я, обходиться без них. Я стал пробовать; я походил в то время на пьяницу, старающегося понемногу отвыкать от вина; труды мои не были тщетными и скоро прошлое стало представляться мне не более, как программой незначительных и весьма обыденных похождений. Но поговорим о другом...

Затем в конце письма Лермонтов продолжает:

Через год, может быть, и навещу вас, и что найду я? Узнаете ли вы меня, захотите ли узнать? А я, какую роль буду я играть? Приятно ли будет свидание это для вас или смутит оно нас обоих? Ибо я вас предупреждаю, что я не тот, каким был прежде: и чувствую, и говорю иначе, и, Бог знает, чем еще стану в течение года! Жизнь моя здесь была вереницей разочарований, что заставляет меня теперь смеяться, смеяться над собой и над другими...

Это замечательное письмо заключает в себе исповедь о целом годе душевных бурь и страданий, которые прорываются порой сквозь игривую форму выражений. Видно, что юноша сильно томится и старается выбиться из-под гнета страданий. Он начинает с повести своих мучительных переживаний, хочет затем говорить о другом, постороннем, и опять возвращается к тому же.

36
{"b":"224126","o":1}