Товарищ Лермонтова по «школе», поступивший в нее лишь годом раньше, князь Александр Иванович Барятинский, рассказывая нам многие из эпизодов своей жизни, вспомнил о том, как тяжело тогда доставалось в «школе» молодым людям, поступившим в нее из семей, в которых они получали тщательное воспитание. Обычаи школы требовали известного ухарства. Понятия о геройстве и правдивости были своеобразные и ложные, отчего немало страдали пришедшие извне новички, пока не привыкали ко взглядам товарищей; что в таком-то случае обмануть начальство похвально, а в таком-то необходимо сказать правду. Так, например, считалось доблестным не выдавать товарища, который, наперед надломив тарелку, ставил на нее массу других, отчего вся груда с треском падала и разбивалась, как только служитель приподнимал ее со стола. Юнкера хохотали, а служителя наказывали. Новичка, вступавшегося за несчастного служителя, если не прямо клеймили доносчиком, то немилосердно преследовали за мягкосердие и, именуя его «маменькиным сынком», прозывали более или менее презрительными прозвищами. Хвалили же и восхищались теми, кто быстро выказывал «закал», то есть неустрашимость при товарищеских предприятиях, обмане начальства, выкидывании разных «смелых штук». Вероятно, крайне самолюбивый Лермонтов боялся попасть в число «маменькиных сынков» и потому старался бравировать и сразу получить репутацию «лихого юнкера». В школе славился своей силой юнкер Евграф Карачевский. Он гнул шомпола или вязал из них узлы, как из веревок. За испорченные шомпола гусарских карабинов много пришлось ему переплатить денег унтер-офицерам, заведывавшим казенной амуницией. С этим Карачевским тягался Лермонтов, который обладал большой силой в руках. Однажды, когда оба они забавлялись пробой силы, в зал вошел директор «школы» Шлиппенбах. Вспылив, он стал выговаривать обоим юнкерам: «Ну, не стыдно ли вам так ребячиться! Дети что ли вы, чтобы шалить? — Ступайте под арест!» Оба высидели сутки. Рассказывая затем товарищам про выговор, полученный от начальника, Лермонтов с хохотом заметили: «Хороши дети, которые могут из железных шомполов вязать узлы!»
Это самолюбивое желание первенствовать или, по крайней мере, не отставать от товарищей было причиной случая, едва не имевшего весьма печальных последствий. Вот как рассказывает о нем товарищ поэта по школе: «Вступление Лермонтова в юнкера не совсем было счастливо. Сильный душой, он был силен и физически и часто любил выказывать свою силу. Раз после езды в манеже, будучи еще, по школьному выражению, новичком, подстрекаемый старыми юнкерами, он, чтобы показать свое знание в езде, силу и смелость, сел на молодую лошадь, еще не выезженную, которая начала беситься и вертеться около других лошадей, находившихся в манеже. Одна из них ударила Лермонтова в ногу и расшибла ему ее до кости. Его без чувств вынесли из манежа. Долго лежал он потом больным в квартире бабушки. В письме от 25 февраля 1833 года Лопухин просил его: „Напиши мне, что ты в школе остаешься, или нет, и позволит ли тебе нога продолжать службу военную“. Лермонтов проболел несколько месяцев, но поправился, хотя потом всю жизнь едва заметно прихрамывал. Таким образом, он в первый год своего поступления в школу между товарищами пробыл лишь два месяца. 18 июня 1833 года он пишет Лопухиной:
Надеюсь, Вам приятно будет знать, что побывав в школе всего два месяца, я выдержал экзамен в первый класс и теперь один из первых. Это все же питает надежду близкой свободы.
Петербург и петербургское общество сразу не понравились Лермонтову. Он отстранился от него и ушел в самого себя. Вскоре по приезде (в конце августа 1832 года) он пишет в Москву своей приятельнице:
Вы просите назвать Вам всех, у кого бываю? Из всех лиц, с которыми имею общение, приятнейшее для меня — это я. Правда, по приезде я навещал довольно часто родных своих, с которыми должен познакомиться, но под юнец нашел, что лучший из родственников моих я сам. Видел я образчики здешнего общества — дам весьма любезных, молодых людей весьма вежливых; все они вместе производили на меня впечатление французского сада, узкого и незамысловатого, но в котором с первого раза легко можно потеряться, до того хозяйские ножницы уничтожили в нем все самобытное.
После величаво раскинувшейся Москвы с ее пестротой и своеобразием — города, давно живущего исторической жизнью, — административный Петербург с прямыми улицами и казенными домами, окрашенными в желтую форменную краску, гранитный и холодный, с зелено-бледным небом и однообразием скучной официальной жизни, не мог понравиться поэту.
С негодованием пишет он о Петербурге Софье Александровне Бахметевой:
Увы, как скучен этот город
С своим туманом и водой!
Куда ни взглянешь — красный ворот,
Как шиш, торчит перед тобой.
Нет милых сплетен — все сурово,
Закон сидит на лбу людей...
Доволен каждый сам собою,
Не беспокоясь о других.
И что у нас зовут душою,
То без названия у них!..
Неудивительно, что не только природа, которой Петербург не может щегольнуть, не произвела на поэта впечатления, но и самое море, о котором он так мечтал, при общем настроении его духа, не вызвало в нем вдохновения:
И наконец я видел море!
Но кто поэта обманул?
Я в роковом его просторе
Великих дум не почерпнул.
В таком состоянии Лермонтов не мог писать, и задуманные и начатые им в Москве произведения оставались недоконченными. В письме к Марье Александровне Лопухиной он говорит:
Пишу мало, читаю не более, роман мой становится произведением отчаяния; я рылся в душе своей, дабы выбрать из нее все, что способно обратиться в ненависть, и в беспорядке излить это на бумаге.
Роман, о котором говорил поэт, — это его неоконченная юношеская повесть, впервые напечатанная в 1873 году в „Вестнике Европы“. Она была основана на истинном происшествии, рассказанном бабушкой поэта, и касалась времени Екатерины II, вероятно, из эпохи пугачевского бунта.
Через несколько дней после упомянутого письма Лермонтов пишет той же приятельнице и посылает ей сделавшиеся затем знаменитыми стихи, писанные им на берегу моря, вероятно, в Петергофе.
Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом...
Стихи оканчиваются возгласом, в котором вылилось все тревожное состояние души поэта:
А он, мятежный, просит бури.
Как будто в бурях есть покой!
И так, в новой обстановке, в сфере петербургской жизни с самого начала поэт нехорошо себя чувствовал. Он приходит в восхищение, когда видит кого-либо из москвичей, даже только потому, что это приезжий из дорогого ему города.
Ведь. Москва моя родина, — восклицает он. — и таковою будет для меня всегда: там я родился, там много страдал и там же был слишком счастлив.
Однако и жизнь в школе имела свою хорошую сторону.
Таковой был дух товарищества, особенно сильно развивающийся и действующий в закрытом заведении. Тесное сожительство с молодежью в одних и тех же условиях, при полном равенстве перед властью, в твердых, определенных рамках дисциплинирует человека. Для избалованной необузданной натуры Лермонтова эта дисциплина была не лишней, хотя, к сожалению, темных сторон за тогдашней жизнью в „школе“ надо признать больше, нежели сторон светлых.
В то время в военном и особенно в аристократическом кругу, каким более или менее был круг школьных товарищей Лермонтова, был чрезвычайно развит дух касты, чувство мнимого превосходства, нелепая исключительность. То, что стало отражаться на Лермонтове, была прямая противоположность тому, в чем были лучшие идеальные интересы общественного развития — какое-то напоминание о грубой силе, малообразованной и нахальной... Люди, близко с детства знавшие Лермонтова, очень к нему привязанные, полагали, что с поступлением в юнкерскую школу начался для него „период брожения“, переходное настроение, которое, быть может, поддерживалась укоренившимися обычаями.
В первый год поступления своего в школу Михаил Юрьевич, по случаю своей болезни после повреждения ноги, большую часть времени проживал дома и в кругу товарищей бывал немного. Это облегчало ему его положение. Когда он затем появился в школе и зажил в кругу товарищей, его уже не считали новичком, а равноправным старым юнкером. Особенно сблизила Лермонтова с молодежью лагерная жизнь. Однако его ближайшими товарищами оставались старые московские знакомые: Поливанов, Шубин да родственники: Столыпин и Юрьев. Особенно хорошо сошелся он на школьной скамье с Воплярлярским — позднее известным беллетристом (автором Большой Барыни). По свидетельству школьных товарищей, Лермонтов был хорош со всеми однокашниками, хотя некоторые из них не очень любили его за то, что он преследовал их своими остротами за все ложное, натянутое и неестественное, чего никак не мог переносить. Впрочем, остротами своими преследовал Михаил Юрьевич и тех, с которыми был особенно дружен. При этом им руководило не злое побуждение. „Он имел душу добрую, — я в том убежден“, — говорит его товарищ Меринский.