В тот первый вечер, когда я только что обосновалась у Женни, ей пришлось оставить меня одну. «В последний раз! С сегодняшнего дня без тебя — никуда!» — сказала она. Женни только что кончила сниматься в фильме, а к следующим съемкам приступят еще не скоро: ей необходимо было отдохнуть. Я подоспела как раз к междуцарствию — в самый удачный момент: Женни будет целиком в моем распоряжении.
Раймонда, та самая Раймонда, что когда-то служила у мадам Боргез, подала мне ужин в кровать. Она поседела и уже не носила передника. Подумать только, что они с Женни долго совещались, стараясь вспомнить мои любимые блюда! И Раймонда чуть ли не совала мне еду в рот, как выпавшему из гнезда птенцу. А я-то, возвращаясь в Париж, боялась одиночества! Прислуживая мне, Раймонда рассказывала последние новости о семье Боргез. Я слушала, уписывая за обе щеки пирог с луком, приготовленный по рецепту мадам Боргез, и наслаждалась тем, что кровать у меня без противомоскитной сетки, что в комнате стоят просто розы, гвоздики, незабудки, что ем я вишни, клубнику… Отец Женни вышел на пенсию, она купила родителям участок земли, прилегающий к их домику, и мосье Боргез сам начертил план нового дома, сам следил за его постройкой. К счастью, Женни оказалась хорошей дочерью. Может статься, дом еще когда-нибудь пригодится ей самой… Мадам Боргез, все такая же хлопотунья, взяла к себе двух ребятишек своей племянницы, да и Жан-Жан с женой часто приезжают к родителям. Жан-Жан бросил флот и перешел на штатскую службу. На мой вопрос, по-прежнему ли он красив, Раймонда ответила, что женатые не бывают такие красивые, как холостые. А жена у него, пожалуй, не совсем подходящая. Это она заставила его бросить флот, не захотела, видите ли, жить в Тулоне. Представляете, в таком прекрасном городе! Подавай ей Париж, этакой вертихвостке! Женни не выносит свою невестку, они никогда не встречаются.
Раймонда напоила меня липовым настоем с апельсиновым цветом и на прощанье сказала: «Мадемуазель Анна-Мария, хоть бы вы уговорили Женни выйти замуж. Останется она старой девой, разборчивость до добра не доведет». Я не могла не рассмеяться при мысли, что в чьем-то представлении «легендарная Женни Боргез» — старая дева! Убаюканная рассказами Раймонды, я заснула так, словно всю жизнь прожила в этой комнате.
Проснулась я около полуночи. Зажгла лампочку возле кровати. Я спала с восьми до двенадцати и прекрасно отдохнула. Женни сказала мне: «Приходи в любое время, у нас ложатся поздно», поэтому я встала и быстро оделась.
По бесконечно длинному коридору я дошла до одной из гостиных. Здесь собралось много гостей. Несколько пар танцевали под радио. Никто не обратил на меня внимания. Мужчины были кто в пиджаке, кто во фраке, кто в смокинге, женщины — в бальных платьях, в английских костюмах. Все держались непринужденно, как у себя дома. В одной из гостиных, за зелеными столами, шла игра. Посреди комнаты, на большом овальном столе крутилась рулетка: «Ставок больше нет!» Женни играла стоя; на ней было длинное черное платье с узким вырезом чуть ли не до самого пояса и драгоценности, какие можно увидеть лишь в витринах улицы Мира. Она приветливо кивнула мне издали. Некоторое время я растерянно бродила по комнатам, затем зашла в будуар с картинами Гойи, где оживленно беседовали двое мужчин и дама; заметив меня, они умолкли и с явным неодобрением наблюдали, как я пытаюсь открыть дверь в спальню Женни. «Здесь нет хода», — сухо проронила женщина. Я вернулась и собиралась уже сбежать к себе, когда ко мне подошла Женни. «Я представлю тебе кое-кого, всех — не стоит», — сказала она и, подведя меня к одной из групп, назвала актрису, двух писателей, министра и его жену… Потом взяла меня под руку и увела в будуар с картинами Гойи. Там сидели все те же мужчины с дамой. «Смотрите, кого я вам привела, — сказала Женни. — Это Анна-Мария!» Боже мой, а мы и не узнали друг друга! Преподаватель истории, студент-медик… Подумать только!..
Как хорошо нам бывало у нее в спальне, когда я приходила туда пить утренний кофе, или в долгие послеобеденные часы, которые мы проводили вместе. За открытым окном — Эйфелева башня, дыхание вступившего в свои права, но еще не приевшегося лета, когда все — и мягкий, воздух, и солнце, и яркие краски, — все чудо… Чудо и сама Женни. Я знаю Женни как свои пять пальцев, и все же каждая встреча с ней для меня неописуемая радость. Я не устаю любоваться Женни, ее крупным телом, ее золотисто-каштановой кожей. Женни ходит взад и вперед по комнате, в зубах у нее сигарета, в руках — вязание; глаза ее то глядят мимо меня, то улыбаются мне с бесконечной добротой…
Трудно поведать в коротких словах о десяти годах жизни. Минувшее скорее угадывается, нежели познается из рассказов. Но мы все-таки пытались делиться пережитым… Женни умела слушать, как никто, страстно, внимательно, с возмущением, сочувствием, смехом… Потом наступал ее черед, и она рассказывала о себе, то опуская целые годы, то возвращаясь назад, то забегая вперед… Так понемногу мы составили себе представление о прошлом, настоящем и будущем каждой из нас. Быть может, ложное представление, но как вернуть то, что утекло за десять лет!
— Они бились надо мной, как бьются над клочком земли, надеясь собрать богатый урожай, — говорила Женни об американской кинофирме, которая заключила с ней контракт. Она смотрела на меня без тени улыбки, в руках у нее мелькали спицы, и ряды вязанья росли прямо на глазах.
Кинофирма дала Женни не только деньги, но и преподавателей, они научили ее говорить по-английски, управлять машиной, танцевать, ездить верхом, в совершенстве владеть всеми видами спорта, ухаживать за своим телом, умело накладывать грим, правильно питаться, следить за своим весом… Фирма окружила Женни людьми, которым было поручено выжать из нее, из ее внешних данных, из ее дарования, все, до последней капли. «Но зато, посмотри…» — говорила Женни и, распахнув прозрачный пеньюар, играла мускулами рук, спины, ног; грудь у нее была упругая, живот тугой, а кожа гладкая, как отполированная.
Я так и не могла понять, нравится ли Женни Голливуд со всеми его ухищрениями, или она его ненавидит. Вероятно, и то и другое. В ее рассказах часто звучали незнакомые мне имена; показывая развешанные по стенам фотографии, она объясняла: «Это Элен, а это Чарли; это опять Элен и Чарли, а тут тоже они… И здесь все они же, на теннисном корте, у моря… А вот дети Чарли… Нет, Элен его вторая жена…» Была еще фотография какого-то Тома, в бассейне за высоким бунгало, дом Женни в Голливуде… Потом групповой снимок — какие-то люди, батарея бутылок и стаканов… Я узнавала здесь и Элен, и Чарли, и Тома… Совершенно естественно, что у Женни в Голливуде были друзья, глупо ревновать к ним; она приехала туда молодой двадцатилетней девушкой, там сложились ее вкусы, определились стремления, там она многому научилась.
В чем я действительно не поспевала за Женни — так это в политике. Потому что у Женни были теперь и свои политические убеждения, я же ничего не смыслю в политике, ее для меня будто и нет. Не женское это дело. Однако у меня создалось впечатление, что Женни — «красная». Во всяком случае, Франсуа называет людей, придерживающихся таких взглядов, «красными». Послушать Женни, так все голливудские звезды — «красные». Просто не верится, город, где роскошь достигла апогея, — город коммунистов! Женни возражала: «Откуда ты взяла, что они коммунисты! Узнаю и в этом твоего Франсуа: уверена, что он считает коммунистами всех, кто не восторгается Муссолини, Гитлером и де ля Роком»[4]. Отношение Женни к Франсуа нисколько не изменилось. Слушая мои рассказы о минувших десяти годах, она жадно искала повода для нападок на Франсуа. Я защищала его как могла. Но его роман с Мишелью и их совместное путешествие… А когда я рассказала, как Франсуа собирался купить остров и поселить там сирот — он будет их содержать, а они зато будут на него работать, — Женни вся даже побелела от гнева. «Да ведь это же рабство!» — воскликнула она. Мне и в голову ничего подобного не приходило, это была новая для меня точка зрения! Я даже считала, что Франсуа задумал доброе дело. Но тут мне крепко досталось от Женни.