. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ветер яростно дует, заунывно воет среди скал. Вздымающийся океан кидает навстречу тучам валы своих волн, в которых рассеивается небесный огонь. Непрерывные оглушительные раскаты грома. Пусть свирепствует буря и неистово хлещет дождь, — что это для того, кто опустился на колени, склонился к теплому телу женщины и пьет в поцелуях соленую влагу у ней на груди.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Правда ли, что было мгновение, когда я хотел покинуть Аполлонию?
Я не могу этому поверить. Нечто бесконечно важное, беспредельно глубокое привязывает меня к этому миниатюрному мирку. И то, что я так недавно считал пустым обманом, вдруг восстает передо мной и с молниеносной быстротой ниспровергает все мои доводы, и это бесконечно сильное есть не что иное, как любовь.
Тозе и я, мы идем по запутанным зарослям пальмовой рощи. Ветер затих, теплый дождик барабанит по широким листьям бананов, отдаленные молнии по временам озаряют деревья бледным феерическим светом. С тех пор, как я вынес Тозе на берег, она произнесла только одну фразу, но эта единственная фраза продолжает чарующе звучать в моем сердце: «Главкос, Главкос, зачем ты убежал, ведь я тебя люблю!».
Бежать? Нет! Я не думаю о бегстве, я даже не могу понять, откуда у меня могло возникнуть такое желание.
Мы идем, и она прижимается ко мне своим хрупким телом, и моя рука обвивает ее плечи… Воздух напоен благоуханьем деревьев, и над нами такая густая завеса листвы, что только изредка крупная теплая капля дождя падает на нас сверху, как поцелуй. Под ногами колышется нежная трава, — под тяжестью наших тел, обремененных любовью.
Мы подошли к маленькому озеру. Мы опускаемся на мягкую траву под купой гигантского дерева. Тозе прислоняется ко мне и ее голова нежно покоится на моем плече.
Озеро казалось гигантским изумрудом, вспыхивающим блеском от уходящих зарниц. Опьяняющие ароматы пальмовой рощи наполняли воздух, по никакое благоухание не казалось для меня таким восхитительным, как аромат янтарных волос Тозе.
— Главкос, мой любимый, — заговорила Тозе, — не надо уезжать. Я не могу жить без тебя. Разве совсем умерла твоя жалость ко мне, неужели ты хочешь безвозвратно бросить меня? Главкос, ты когда-то так ясно читал в сердце маленькой Тозе, разве не видишь, что оно твое, совсем твое?
Обещай мне остаться. Поклянись, что Аполлония станет твоим настоящим отечеством, что ты примиришься с ритуалами нашего народа. Поклянись мне! Разве моя любовь не стоит этого?
Я слушал, не говоря ни слова. Разве можно не согласиться с Тозе? Я забываю все, кроме нее одной; мысль о «Минотавре» исчезла из моего сознания так же, как забыта и сцена там, на берегу, у подножия статуи Мусагета. Лаской подтверждаю я каждое слово, которое шепчет Тозе.
Она умерла, немая аполлонианка, дева из Аллеи Могил.
Умерла та холодная, мечтательная, мятущаяся девочка, которая плакала, слушая, как бьется ее сердце! И своих объятиях я держу не ее. Ко мне прижимается, страстно отвечая на мои объятия, не она, меня ласкает южная и пылкая любовница, ее огненные губы с лихорадочной страстью отвечают на мои пламенные поцелуи. О, вы души влюбленных героев Эллады! Ваше мощное дыхание чувствую я в своем сердце! И трепетные признанья дев Аттики никогда еще не слетали с уст более очаровательных, чем те, которые так страстно простерты ко мне.
Сквозь ветви пальм видна звезда, она блистает над нами, как золотой гвоздь на темно-синем небе, и под ее сиянием, в таинственной тени дерева, мы упиваемся лобзаниями в сладостной и благовонной тропической ночи.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сквозь ветви пальм забрезжил предутренний свет, желтый, как лимон. Сладостно утомленная Тозе спит, раскинувшись на постели из трав. И даже во сне она улыбается, и нервные ее веки, сомкнувшись под моими лобзаниями, еще дрожат по временам от экстаза. И я больше не вижу заостренных ее грудей среди пурпурных цветов, смешавшихся с ее распущенными волосами…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
День настал.
Тозе! Хитрая, она увлекла меня прочь от пальмовой рощи к скалам, окружающим статую Аполлона.
Я знаю, куда она меня ведет: там, на другой стороне утеса, готовится ритуальное празднество. Я вижу, как тонкие полоски голубоватого дыма поднимаются к безмятежному небу. Я знаю, куда я иду, несмотря на тайное отвращение, которым проникнуто все мое существо… несмотря на все…
Я иду, потому что Тозе на меня смотрит, и те, кто не видал глаз Тозе, не могут меня понять.
Глава XVII
На прибрежном песке возлежали мужчины и женщины. Зной; спокойное, словно застывшее море; ни малейшего дуновения ветерка, тоскливая тишина, — все недвижимо. И я покорно следую за ней. Она ведет меня сюда. Ее воля стала моей волей. В ее объятиях я отрекся от всего мира.
На берегу скользкие багряные пятна, напоминающие расплывшиеся звезды; там и сям видны бронзовые треножники, над которыми поднимаются изысканные курения. Благовонные испарения, полные незнакомых мне ароматов, возносятся над этими людьми; они украсили себя цветами и напевали гимны, распростершись на земле. Солнце поднялось из-за утеса; ослепленный светом, я закрываю глаза. Когда я их снова открываю, море водорослей очерчивает на горизонте черноватый круг, тесно ограничивающий небо.
Тень от «Икара» достигает остова «Минотавра», палуба которого теперь опустилась до уровня волн.
Феерическая иллюминация расцвечивает вершины расположенных амфитеатром базальтовых скал; нигде никакого дымка, никакого паруса, ничего кроме руины судна, — только гнет этой беспредельной, безнадежной, угрюмой равнины.
Почему я лежу на теплом песке? Что происходит передо мной? Почти у моих ног? Я гляжу на нее и, глядя, ощущаю бесконечно-великое влечение душ. Диадема мелких фиалок венчает ее тонкую головку, багряные гроздья ниспадают с ее висков, окаймляя ее лицо двойными каскадами пурпура. И в каждой черточке ее лица я нахожу неизъяснимую прелесть. Сквозь золотые локоны волос проглядывает миниатюрное, изящное ушко, необычная яркая краска оживила ее бледные щеки, изысканная чувственность пробудилась в ее губах, улыбающихся мне, а глаза, громадные и загадочные, неотступно смотрят на меня и в глубине ее зрачков от моего взгляда загораются яркие искры. Она меня любит. Любит так, как никто меня не любил. Я в этом уверен.
До сих пор я смотрел на любовь, как и на все другое, как утонченный и эгоистичный дилетант. Но меня охватило совершенно новое, незнакомое мне чувство к этой тоненькой девочке, которая смотрела на меня с почти восторженным восхищением.
Спустились сумерки; там и сям зажглись факелы; отблески их длинного пламени задрожали на распростертых телах. Прислонившись к утесу, какой-то музыкант заиграл на арфе; это была странная мелодия, монотонная, медлительная. Она звучала, как жалоба в теплом воздухе; в ней не было никакой певучести; звучала одна единственная нота, но она вибрировала и повторялась до бесконечности; то она начинала звучать громче и громче, то ослабевала, переходя в едва уловимый шелест.
Луны не было, между тем было совсем светло, на головах блистали венки из белых и голубых цветов; несколько женщин танцевали, распростерши руки; над их головами колыхались пальмы. Мелодия все замедлялась, слабея, и, наконец, смолкла.
Хрисанф поднялся, он стал лицом к морю, воздымая к небу руки.
— О, Зевс, ты, который царствуешь на небе, о бог, полный славы и мощи, Гелиос, ты, всеведущий, от взглядов которого ничто не укроется, — реки, земли, моря и вы, божества, карающие в аду клятвопреступников. Будьте свидетелями и подтвердите верность наших клятв.
Мужчины и женщины поднялись, в одном порыве руки всех протянулись к статуе бога.
— О, Мусагет, — воскликнули они, — ты, что держишь серебряный лук, ты, покровитель Хризы и священной Киллы, ты, могущественный царь Тенедоса и божество Сминта, услышь молитвы твоего народа и повели, чтобы жизнь еще раз восторжествовала над смертью.