Школьные сочинения на уроках литературы не давали простора. Я уже понимал тогда, что писать можно далеко не все, что думаешь. В десятом, выпускном классе иные мои сочинения разбирали на педсовете, решая, поставить мне пятерку или выгнать из школы. Некоторые учителя за независимость суждений терпеть меня не могли. Зато другие были очень благосклонны, и это меня спасало.
В 1970 году, когда уже вовсю была развернута кампания против Солженицына, а я был в последнем классе школы, на уроке английского нам задали домашнее задание: написать отзыв на любимую книгу. Я написал о повести «Один день Ивана Денисовича», которая была когда-то опубликована в журнале «Новый мир» и вышла отдельной книжкой. Английский мой был ужасен, но толстая и добрая наша англичанка Элеонора Наумовна Адлер меня любила, а советскую власть – нет. Она поставила мне четверку. В маленьком нашем городе все хорошие люди друг друга знали, и на следующий день нас троих (папу, Кирилла и меня) срочно позвали к себе в гости две добрые папины приятельницы, преподавательницы русского языка и литературы. Одна из них преподавала в моей школе.
Евгения Львовна Соболева и Жозефина Иосифовна Бельфанд иногда давали нам читать самиздат, полученный от знакомого – новомировского литературного критика Владимира Лакшина. Когда мы пришли к ним домой, они набросились на меня с упреками, что я сошел с ума, подставляю отца и дразню гусей. Они объяснили, что добрая моя англичанка рискует своей работой, поскольку ставит мне за такое сочинение четверку, вместо того чтобы сообщить о нем завучу и парторгу школы. Я был пристыжен и обещал впредь так не поступать.
Страх совершить непоправимую ошибку надолго отбил у меня всякую охоту что-либо писать. Однако годом позже в мои руки попал девятнадцатый номер «Хроники текущих событий», в котором были опубликованы записки Владимира Гершуни[11] из Орловской спецпсихбольницы. Они потрясли меня. При всем том, что я уже успел узнать о современном ГУЛАГе и психушках, я не предполагал, что медицина может быть использована таким диким способом. До тех пор я не ощущал реальности этого ужаса.
В 1973 году, когда мне было двадцать лет и я уже оканчивал медицинское училище, у меня созрела решимость написать о карательной психиатрии книгу. Я хорошо помню тот день. Была осень. Я вернулся домой с занятий, сел за старинный письменный стол, достал чистый лист бумаги. Я подумал тогда, что сейчас сделаю нечто, что круто изменит мою жизнь. Круто менять жизнь не хотелось. Самому занести себя в список врагов государства было страшно. Но меня жгли воспоминания Гершуни, который все еще сидел в психбольнице. На будущий год я должен был получить медицинский диплом. Я немного разбирался в психиатрии и много читал о судьбах диссидентов – кто же, как не я, должен написать обо всем этом? Я вывел наверху листа заголовок и написал несколько первых строк. Мне стало неуютно. Теперь надо будет многого опасаться, прятать рукопись, по крайней мере до тех пор, пока не допишу все до конца. Начав писать книгу, я встал на путь сопротивления власти. Я стал врагом государства и потерял часть своей свободы. Игрушки закончились. Жизнь стала приобретать совершенно другие очертания.
С мыслью, что теперь меня есть за что посадить, я постепенно свыкся. Рукопись потихоньку росла, толстела, обзаводилась картотеками и приложениями. Я подолгу сидел в Исторической библиотеке, выискивая документы, касающиеся советского здравоохранения. Покупал нужные книги на книжной толкучке на Кузнецком Мосту. Некоторые старые книги, особенно о психиатрическом деле в дореволюционной России, можно было найти только в медицинской библиотеке на площади Восстания или в Ленинке. Но простым смертным туда было не войти. Свободным вход был только для обладателей ученых степеней или аспирантов. Тогда я просил отца, мы шли вместе: он – как доктор наук, я – как его ассистент. Я говорил ему, какие книги нужны, и он исправно все заказывал.
В то время я уже работал на «скорой помощи» и, используя свои связи, достал копию последней версии секретной инструкции по неотложной госпитализации психически больных, представляющих общественную опасность. На ней стоял гриф ДСП – для служебного пользования – и номер экземпляра. Я очень радовался, что смогу опубликовать секретный документ.
Постепенно я расширял круг своих знакомств среди диссидентов, обращая особое внимание на тех, кого коснулись психиатрические репрессии. С ними я делал интервью. Надо было не потерять ни одного сказанного слова. Папа помог с деньгами, и я купил за 160 рублей кассетный магнитофон «Легенда», на который записывал свидетельства недавних политзаключенных. Я получил показания от Оли Иоффе, Юрия Айхенвальда, Петра Старчика, Владимира Борисова, Юрия Шихановича, Натальи Горбаневской, Михаила Бернштама, Романа Финна, Владимира Гершуни, Петра Григоренко, Сергея Писарева, Юрия Белова, Михаила Кукобаки, Ирины Кристи, Владимира Гусарова. Они охотно рассказывали мне о своей жизни и заключении в психбольницах. Единственный, кто отказался говорить со мной под запись, был Юрий Шиханович – тогда мне это показалось странным, но причину этого я понял гораздо позже. Зато освободившийся в 1974 году Владимир Гершуни, с которого и начался мой интерес к этой теме, подробно рассказал о своем заточении в Орловской спецпсихбольнице.
Я долго не мог добраться до Натальи Горбаневской, она всегда была занята, а потом вдруг узнал, что она собралась уезжать на Запад. Я пришел к ней в день проводов, накануне ее отъезда. Дом был полон народа, дым стоял коромыслом, и, конечно, ей было не до интервью. Тем не менее я вытащил ее на кухню, и она рассказывала мне под диктофон о своем деле и Казанской спецпсихушке.
Книга писалась легко. Трудность состояла только в поисках материалов и постоянном копировании и перепрятывании второго экземпляра. Я опасался обыска. Сначала я делал аудиокопию, наговаривая текст на магнитофон. Бобина с пленкой уходила в тайник. Вскоре стало понятно, что магнитофонная лента не может быть копией рукописи, которую я постоянно дополнял и переписывал. Я стал перепечатывать рукопись на машинке в двух экземплярах. Чаще всего просил делать это папу, приезжая к нему с очередной порцией рукописного текста. Он печатал с невероятной скоростью вслепую и десятью пальцами. Иногда этот труд брал на себя мой друг пианист Дима Леонтьев, который лупил по клавиатуре хотя и двумя пальцами, но со скоростью пулемета.
Писал я чаще всего в подмосковной Малаховке, где жил тогда у своей подруги Тани Якубовской. Днем она работала литературным редактором в НИИ шинной промышленности, вечером пела в церковном хоре – у нее было изумительное меццо-сопрано. Я, если не дежурил на «скорой помощи», сидел в Малаховке на кухне, обложившись бумагами, сигаретами и бутылками с лимонадом, которого выпивал за день писательской работы неимоверное количество.
Через четыре года книжка была практически готова. В 1977 году, в тот момент, когда в одном московском доме ее перепечатывали начисто, с обыском нагрянул КГБ и все забрал. Слава богу, имелся второй экземпляр, который со многими предосторожностями удалось извлечь из тайника, перепечатать начисто и переправить с дипломатической почтой за границу.
Между тем количество новых материалов о психиатрических репрессиях росло как снежный ком. Это были уникальные свидетельства, их нельзя было оставить без внимания. Вместе с Виктором Некипеловым, врачом-фармацевтом и известным диссидентом, мы составили сборник воспоминаний заключенных психбольниц, который назвали «Из желтого безмолвия…». К сожалению, сборник так никогда и не был опубликован, а его самиздатский вариант многократно забирали на обысках, и в результате у нас не осталось ни одного экземпляра.
Похожая судьба постигла и еще одно мое литературное начинание. Освободившись в якутской ссылке после предварительного заключения и долгих этапов, я решил было написать заметки о новом для меня тюремном опыте. Назывались они – «Ненужная история». Писал молча, с женой в доме ничего не обсуждали. Однако в КГБ каким-то образом пронюхали. Возможно, смогли прослушать на улице. Подосланные «друзья» как бы между прочим интересовались, не пишу ли я мемуары, а то «очень хочется почитать». Последовали обыски, но рукопись не нашли. Она была спрятана под рубероидом на скате крыши нашего одноэтажного деревянного дома, и, даже догадавшись, найти ее было непросто – пришлось бы снимать с крыши весь рубероид. На такие ремонтно-строительные работы у местного КГБ вряд ли хватило бы запала. Уже когда меня вновь посадили, один из «друзей» пришел к жене с сообщением, что КГБ ищет мою рукопись и у нас дома снова будет обыск. Чекисты рассчитывали, что Алка, как и многие в таких ситуациях, побежит перепрятывать рукопись и на том поймается.