Я высказал все, что, по моим расчетам, могло помочь мне разобраться в сердце Синесия. Я умолк, делая вид, будто не замечаю растерянности, в которую поверг его, а в довершение всего посоветовал ему должным образом проститься с Теофеей, ибо вряд ли он когда-либо вновь с нею встретится. То краснея, то бледнея, до того расстроившись, что мне даже стало жаль его, Синесий робко стал уверять меня, что сомнения относительно происхождения сестры отнюдь не влияют ни на уважение, ни на нежность, какие он питает к ней; что он считает ее прекраснейшей из девушек и что был несказанно счастлив жить возле нее; что он навсегда останется верен этим чувствам; что он хотел бы всю жизнь доказывать это; что если бы помимо чести, которую я оказываю ему, он имел счастье понравиться ей, то ни за что на свете он не променял бы свое положение. Я прервал его. Я разгадал все, что скрывалось в глубине его сердца; вдобавок пыл, с которым он говорил, не позволял мне заблуждаться насчет его чувств; но у меня зародилось и иного рода подозрение, крайне смутившее меня. «Брат ли он или нет, — рассуждал я, — но если он влюблен в Теофею, если он до сего времени успешно отводил мне глаза, то кто поручится, что Теофея не воспылала к нему тою же страстью и что она не скрывала ее от меня столь же ловко? Как знать — может быть, они по сговору хотят освободиться от тягостных уз, мешающих им отдаться взаимному влечению?» Эта мысль, подтверждаемая многими обстоятельствами, ввергла меня в отчаяние, скрыть которое мне было не менее трудно, чем Синесию скрыть его горе.
— Ступайте, — сказал я, — мне хочется побыть одному, а скоро я вас вызову.
Он вышел. Как ни был я взволнован, я все же не преминул проверить, не направляется ли он прямо к Теофее, словно можно было сделать какой-то вывод из того, что он торопится сообщить ей о нашем разговоре. Я видел, как он с понурым видом пошел в сад, где, несомненно, собирался предаться скорби по поводу крушения его надежд. Растерянность его была, по-видимому, безгранична, раз она превосходила мою собственную.
Прежде всего я распорядился вызвать Бему, ибо был уверен, что ее наблюдения кое-что разъяснят мне. Она никак не могла уразуметь, о чем я ее расспрашиваю, и в конце концов мне стало ясно, что, поскольку она была убеждена, что Синесий — брат Теофеи, она не присматривалась к их отношениям и не заметила их близости. Я решил объясниться с Теофеей и повести разговор так же искусно, как говорил с Синесием. Я был уверен, что он не успел повидаться с ней после того, как мы расстались, и потому я сразу же сказал ей о своем намерении отослать его обратно к родным. Она этому весьма удивилась, но, когда я добавил, что единственная причина моей неприязни к нему кроется в его нежелании считать ее по-прежнему сестрой, она не могла скрыть от меня своего огорчения.
— Как обманчивы внешние проявления человеческих чувств! — сказала она. — Никогда еще он не был со мною так почтителен и дружен, как последние дни.
Жалоба эта показалась мне столь естественной, а высказанные при этом суждения столь непохожими на притворство, что, вдруг отказавшись от своих подозрений, я тут же перешел к крайней доверчивости.
— Я склонен думать, что он влюблен в вас, — сказал я. — Он огорчен, что считается вашим родственником, потому что это не согласуется с его чувствами.
Волнуясь, Теофея прервала меня столь пылкими восклицаниями, что мне не потребовалось иных доказательств.
— Что вы говорите? — недоумевала она. — Вы думаете, что он питает ко мне какие-то иные чувства, а не братскую дружбу? В какое же вы меня поставили положение?
И с трогательным простодушием, подробно поведав обо всем, что произошло между ними, она нарисовала картину, каждая черточка которой приводила меня в содрогание. Прикрываясь именем брата, Синесий добился ее расположения и ласк, которые, по-видимому, возносили его, как любовника, на вершины блаженства. Он ловко внушил ей, что между сестрами и братьями принято дарить друг дружке тысячи доказательств невинной нежности, и на этом основании приучил ее не только к самому непринужденному обращению, но и к тому, что он без конца тешил себя, наслаждаясь ее прелестями. Ее руки, губы, даже грудь стали как бы достоянием влюбленного Синесия. Я одно за другим выслушивал признания Теофеи и насчет прочих опасений меня успокоила именно искренность, с какой она сожалела о своей излишней податливости. Хоть я и собирался быть разумным, я все же был не в силах побороть в себе горчайшее чувство, какое когда-либо испытывал.
— Ах, Теофея, — сказал я, — вы безжалостны. Я невыносимо страдаю оттого, что предоставил вам свободно распоряжаться своим сердцем. Но если вы, жестокая, отдадите его другому, для меня это будет смертельный удар.
Никогда еще я не говорил о своих чувствах так открыто. Теофея сама была до того поражена моей откровенностью, что залилась румянцем.
— Не вините меня за оплошность; источник ее — не что иное, как моя неопытность, — сказала она, потупившись. — И если вы обо мне того мнения, какое мне хотелось бы заслужить, вы не станете подозревать, что я могла сделать ради другого то, чего не сделала для вас.
Я ничего не ответил. Мною владело тягостное чувство, я был задумчив и молчалив. Я не мог радоваться тому, что признался Теофее в своих чувствах, ибо в ответе ее не заключалось ничего, что соответствовало бы моим желаниям. На что мог я рассчитывать, если она твердо решила придерживаться идеалов добродетели, и на что мог притязать, если она забыла о них ради Синесия? Это соображение, а скорее всего безразличие, послышавшееся мне в ответе, вновь повергло меня в сильнейшую тревогу; я расстался с нею скорее печально, чем нежно, и решил немедленно отделаться от Синесия.
Из сада он уже вернулся, а когда я распорядился позвать его, оказалось, что он на моей половине. Но в это же самое время я получил из Константинополя известия, повергшие меня в куда большую тревогу; речь шла о судьбе моих близких друзей. Ко мне прислали гонца с сообщением, что накануне был арестован ага янычар — его подозревали ни более ни менее как в покушении на жизнь Великого Турка — и что есть опасения, как бы такой же участи не подверглись силяхтар и бостанджи-баши, слывущие ближайшими его друзьями. Сообщая эти новости, мой секретарь присовокуплял к ним кое-какие соображения. Бостанджи-баши пользуется в серале Великого Турка таким уважением и такой властью, что вряд ли, — писал он, — осмелятся предпринять что-либо лично против него; зато не подлежит сомнению, что не будет пощады его друзьям, среди коих и в первом ряду — силяхтар, Шерибер, Дели Озет, Махмут Прельга, Монтель Олизюм и еще несколько вельмож, с которыми и я был дружен. Секретарь спрашивал, не предприму ли я каких-либо шагов в их защиту и не окажу ли им хотя бы какой-нибудь помощи, чтобы отвратить грозящую им опасность. Единственное, что я официально мог бы сделать для них, — это повидать великого визиря и ходатайствовать за них; однако я предвидел, что если вопрос идет о деле государственной важности, то меня вряд ли станут слушать. Зато у меня имелись другие пути помочь им. Помимо того, что мне легко было предоставить им возможность бежать, я мог бы оказать некоторым из них ту же услугу, какую не затруднился оказать мой предшественник Магомету Остуну, а именно тайно поселить их у меня, пока не отшумит гроза, ибо в этой стране страсти после начальной вспышки быстро утихают и человек, сумевший избежать первой опасности, может уже быть более или менее спокоен. Однако мое служебное положение не позволяло мне опрометчиво отдаваться дружеским чувствам; поэтому я решил немедленно отправиться в Константинополь, чтобы лично убедиться в том, что там происходит.
Читая письма, я заметил, что Синесий дожидается меня; судя по его робкому виду, я предвидел какую-то новую сцену. Я собрался осыпать его упреками, но он предупредил меня. Едва я дочитал письма, он бросился мне в ноги со смиренным видом, обычным у греков; он заклинал меня забыть все, что он говорил о происхождении Теофеи, и разрешить ему жить в Орю, ибо он более чем когда-либо готов считать Теофею своей сестрой. Ему непонятно, — заключил он, — что за прихоть побудила его некоторое время сомневаться в истине, о которой свидетельствует ему собственное его сердце; наперекор несправедливому отцу, он готов публично заявить, что Теофея — его сестра. Я без труда разгадал его хитрость: потерпев неудачу в притворстве, он хотел по крайней мере сохранить за собою милости, коими завладел. Совесть его молчала, раз он столько времени безмятежно наслаждался ими, а от стеснительного имени брата ему хотелось избавиться, по-видимому, только для того, чтобы устранить всякие препятствия на своем пути. Ответ мой развеял все его надежды. Не ставя ему в укор его любовь, я сказал, что истина не зависит от его согласия или отказа признать Теофею своей сестрой, а потому ни сказанное им, ни та легкость, с какою он говорит теперь совсем иное, ничуть не влияют на сложившуюся у меня уверенность насчет происхождения Теофеи; зато слова его убедительно свидетельствуют о природе его чувств, и напрасно уста отрицают, когда сердце уже откровенно высказалось. А чтобы он знал, какого я о нем мнения, скажу напрямик, что считаю его подлецом: сначала он признал себя братом Теофеи, потом отказался от родства с нею, а теперь снова готов признать его по соображениям куда более презренным, нежели доводы его родителя. Оскорбляя его, сознаюсь, я утолял свой гнев. Затем, не дав бедняге что-либо возразить, я вызвал слугу и приказал немедленно отвезти его в Константинополь. Я вышел, не обращая внимания на его скорбь, но, вспомнив, что позволил ему попрощаться с сестрою, я это разрешение отменил и решительно запретил ему сказать Теофее перед отъездом хоть слово.