Шерибер — так звали пашу — учтиво попросил их приблизиться и, кратко пояснив, кто я такой, предложил им как-нибудь развлечь меня. Они велели подать им различные музыкальные инструменты, и некоторые стали играть на них, а другие принялись довольно легко и изящно плясать. Зрелище это длилось больше часа, после чего паша распорядился подать освежающие напитки, и их разнесли во все уголки зала, где женщины заняли свои прежние места. Я еще не имел случая произнести ни единого слова. Наконец паша спросил, какое впечатление произвело на меня это изящное собрание; я воздал должное очарованию собранных здесь красавиц, а он пустился в весьма здравые рассуждения о могуществе воспитания и привычки, благодаря коим даже самые прекрасные женщины в Турции смиренны и покорны, в то время как другим народам, говорят, постоянно приходится жаловаться на волнения и раздоры, которые возникают из-за красивых женщин. В ответ я высказал несколько замечаний, лестных для турецких дам.
— Нет, — возразил он, — дело не в том, что у наших женщин другой нрав, чем у женщин прочих стран. Из двадцати двух, которых вы видите здесь, лишь четыре коренные турчанки. Большинство же — рабыни, которых я купил, не считаясь с их происхождением.
Обратив мое внимание на одну из самых юных и привлекательных, он пояснил:
— Вот гречанка; она у меня только полгода. Не знаю, кому она принадлежала раньше. Я купил ее случайно, только за ее миловидность и веселый нрав. Как видите, она так же довольна своей участью, как и ее подруги. Однако я замечаю в ней столь живой и развитой ум, что иной раз дивлюсь, как это ей удалось так скоро усвоить наши обычаи, и не могу объяснить это не чем иным, как силою привычки и окружающих примеров. Поговорите с нею, — предложил он, — и я уверен, вы найдете в ней все достоинства, благодаря которым женщина достигает у вас самого высокого положения и может вершить большие дела.
Я подошел к ней. Она увлекалась живописью; она, видимо, мало обращала внимания на то, что происходит в зале, и, едва кончила плясать, сразу же опять взялась за кисть. Попросив прощения, что отрываю ее от работы, я не нашел ничего лучшего как продолжить тему моего разговора с Шерибером. Я похвалил ее нрав, который так ценит ее господин; я не скрыл от нее, что мне известно, сколько времени она принадлежит ему, и поздравил ее с тем, что за столь короткий срок она так хорошо свыклась с обычаями и с укладом жизни турецких дам. Ответ ее был прост. Женщина, по ее словам, не может рассчитывать на иное счастье, кроме счастья угождать своему повелителю, и поэтому она очень рада, что Шерибер о ней столь лестного мнения. А я, принимая это во внимание, не должен удивляться, что она так легко подчинилась порядкам, установленным им для своих невольниц. Столь искренняя покорность воле старика со стороны прелестной девушки, которой на вид не было и шестнадцати лет, удивила меня больше, чем все, что рассказал мне паша. И весь облик, и речь юной рабыни подтверждали, что она действительно преисполнена теми чувствами, о которых говорит. Мысленно сопоставив ее взгляды со взглядами наших дам, я невольно выразил сожаление, что она рождена для иной судьбы, чем та, какую заслуживает своею добротой и покорностью. Я с горечью рассказал ей о невзгодах, нередко постигающих мужчин в христианских странах, где мы идем на все, чтобы дать женщинам счастье, где мы относимся к женщинам скорее как к королевам, чем как к рабыням, безраздельно посвящаем им жизнь и просим за это только ласки, нежности и добронравия, а между тем почти всегда оказывается, что мужчина ошибся в выборе супруги, которой он дарует свое имя, свое общественное положение и состояние. Мне показалось, что собеседница жадно вслушивается в мои сетования, и я продолжал рассуждать о том, как счастлив был бы француз, находя в своей подруге добродетели, которые как бы пропадают зря у турецких дам, ибо они, к несчастью, никогда не встречают у мужчин ответного чувства.
Мною овладело такое волнение, что, сознаюсь, я почти не давал собеседнице времени отвечать мне. Беседу нашу прервал Шерибер. Быть может, он заметил, с каким пылом разговариваю я с его невольницей; но я, не имея никаких оснований упрекать себя в злоупотреблении его доверием, спокойно вернулся к нему. В расспросах его не чувствовалось ни малейших признаков ревности. Наоборот, он обещал почаще развлекать меня таким зрелищем, если оно пришлось мне по вкусу.
В последующие несколько дней я нарочно воздерживался от встречи с пашой, чтобы доказать полное мое равнодушие к женщинам и тем самым предупредить возможные его сомнения на этот счет. А когда он приехал ко мне, чтобы попрекнуть меня в том, будто я его забыл, один из рабов, сопровождавших его, передал моему слуге письмо. Вручено оно было моему камердинеру, который и доставил мне его так же таинственно, как и получил. Распечатав конверт, я нашел в нем записку на греческом языке, которого еще не знал, хотя незадолго перед тем и начал изучать. Я тотчас же послал за своим учителем, слывшим вполне порядочным человеком, и просил его растолковать мне, о чем там идет речь, — словно письмо попало в мои руки случайно. Учитель перевел мне его; я сразу же понял, что оно от юной гречанки, с которой я беседовал в серале паши. Но я никак не ожидал того, что содержалось в этом послании. Сетуя на свой горестный удел, она во имя того уважения, с каким я отзывался о добродетельных женщинах, заклинала меня воспользоваться моим влиянием, дабы вырвать ее из рук паши.
Она не возбуждала во мне никаких иных чувств, кроме вполне естественного восхищения ее красотой, и, придерживаясь принятых мною правил поведения, я отнюдь не собирался пускаться в приключение, от которого мог ждать куда больше бед, нежели радостей. Я не сомневался, что юную рабыню обворожила картина счастливой жизни наших женщин, которую я в немногих словах описал ей, и что ей стало невмоготу затворничество в серале; у нее возникла надежда, что она встретит с моей стороны те самые чувства, которые я так восхвалял у своих соотечественников, и ей вздумалось затеять со мною любовную интрижку. Поразмыслив об опасностях, которыми чревата для меня такая прихоть, я еще больше утвердился в своем прежнем решении. Однако естественное желание услужить милой женщине, жизнь коей, как мне казалось, со временем превратится в подлинную пытку, побудило меня задуматься, нельзя ли вернуть ей свободу законным путем. Мне пришло в голову испытать одну из таких возможностей, причем это потребует от меня только некоторой щедрости: я задумал выкупить девушку. Боязнь оскорбить пашу подобным предложением чуть было не остановила меня. Но я разработал такой план, который вполне успокоил мою щепетильность.
У меня завязались весьма дружеские отношения с силяхтаром, одним их влиятельнейших людей Оттоманской империи. Я решил признаться ему, что хотел бы купить рабыню, принадлежащую паше Шериберу, и вместе с тем просить его взять на себя эти хлопоты, как будто он хочет приобрести ее для самого себя. Силяхтар охотно согласился, не придав этой услуге особого значения. Цену я предоставил на его усмотрение. Шерибер так благоговел перед высоким положением силяхтара, что оказался сговорчивее, чем я мог предполагать. Силяхтар в тот же день дал мне знать, что паша согласен и что цена определена в тысячу экю.
Я радовался, что деньги мои пойдут на столь благое дело; но накануне дня, когда мне предстояло получить желаемое, у меня возникло соображение, которое я на первых порах совсем упустил из виду, а именно: что станется с юной рабыней и на что она рассчитывает по выходе из сераля? Не собирается ли она приехать ко мне и обосноваться в моем доме? Она казалась мне достаточно привлекательной, чтобы я позаботился о ее благополучии; но помимо того, что я обязан был считаться со своей челядью и держаться в рамках благопристойности, как мог я избежать того, что паша рано или поздно узнает, где обрела она убежище, и не наскочу ли поневоле на тот самый подводный камень, которого надеялся избежать? Мысль эта настолько охладила мое рвение, что на следующий день при встрече с силяхтаром я высказал сожаление, что вовлек его в дело, которое может огорчить пашу. И, даже не заикнувшись о тысяче экю, которую следовало бы ему отдать, я отправился к Шериберу. Раздираемый одновременно и желанием услужить рабыне, и тревогой насчет грозящих мне осложнений, и боязнью огорчить моего друга, я рад был бы подыскать какой-нибудь повод, чтобы окончательно отказаться от этого замысла; я подумал, не лучше ли открыться самому паше, чтобы по крайней мере выяснить, не слишком ли тяжела для него жертва, которую от него требуют. Мне казалось, что ссылка на боязнь обидеть друга будет достаточно уважительной, чтобы я мог, не нарушая правил вежливости, уклониться от исполнения женской прихоти. Шерибер так обрадовался мне и так изливался в своих чувствах, что опередил меня, не дав мне времени ему открыться, и тут же сообщил, что в его серале стало одной женщиной меньше: юная гречанка, с которой он предоставил мне возможность побеседовать, продана силяхтару. Он рассказывал об этом весьма непринужденно, и, судя по этому, я понял, что он не особенно огорчен утратой юной невольницы. В дальнейшем я еще более убедился в том, что он совершенно равнодушен к женщинам. Он был в том возрасте, когда плотские вожделения уже не терзают мужчину, а на свой сераль он тратился не столько по сердечной склонности, сколько из тщеславия. Осознав это, я махнул рукой на щепетильность и даже не стал признаваться ему в своих сомнениях; я предоставил ему воображать, будто теперь он имеет неоспоримое право рассчитывать на признательность силяхтара.