Пока же достаточно упомянуть, что в день допроса господин Глачке праздновал день своего рождения, сорок шестой, как свидетельствовала сахарная глазурь на торте, который преподнесли ему сотрудники отдела. Кое-кто из его сотрудников и подчиненных был приглашен на торжество, имевшее место в служебной квартире начальника в одном из стандартных коттеджей с крошечным садиком в северной части Франкфурта. «На бокал вина после ужина» — значилось в приглашении. В свою очередь и автор этих записок, о ком в дальнейшем будет идти речь лишь как о протоколисте, удостоился такого приглашения и, разумеется, в качестве одного из младших подчиненных и думать не посмел об отказе. Тем более что в Управлении были наслышаны о кузене госпожи Глачке, служившем в министерстве иностранных дел, и знали, с каким чисто женским упорством добивается она для мужа перевода в Бонн, а также связанного с этим продвижения по службе. Вот как случилось, что госпожа Глачке поинтересовалась у протоколиста, когда они танцевали в крошечном холле — тоже одна из служебных обязанностей младшего подчиненного, — не было ли у них сегодня в отделе неприятностей. На что ее партнер ответил корректно, но именно так, как его учили:
— Мне ни о чем таком не известно, сударыня. Дела сегодня шли своим порядком.
— Ах, все-то вы скрытничаете! — воскликнула госпожа Глачке, кокетливо шлепнув его по плечу.
Тем не менее кое-какие слухи о причине, испортившей настроение главе семейства, видно, просочились в семью еще до ужина, и дочь его, пребойкая девица восемнадцати лет, танцевать с которой доставляло куда больше удовольствия и которую нимало не заботили честолюбивые планы матери, тоже это подметила.
— Что за саксонец был у вас сегодня в отделе? — спросила она во время танца.
Оказывается, когда она позвала к обеду отца, просматривавшего почту, он хлопнул ладонью по письменному столу и прошипел:
— Треклятый саксонец!
Восклицание тем более примечательное, что господин Глачке был родом из Мерзебурга и лишь после войны попал, на Запад. Самая фамилия — Глачке — с головой выдает его лужицкое происхождение. Где родилась его жена, протоколист запамятовал, но что звали ее Зиглинда, не было ни для кого тайной, ибо отдельские сплетники, шушукаясь о начальнике, охотно пользовались этим именем. Подобные имена передаются из поколения в поколение. Родители ее, должно быть, восхищались Вагнером, «Нибелунгами» и, по всей вероятности, нацистами.
Дочь зато звалась Ирмгард. Она без передышки болтала.
— Папа был просто вне себя. По дороге в столовую он сказал: «Не удивительно, что нацисты засадили этого субъекта в концлагерь. Я бы его тоже засадил. А ты лучше помалкивай. Ничего, мы его козни раскроем». Опасный, должно быть, человек этот саксонец. Жаль, что вы не присутствовали на допросе. К счастью, на десерт подали крем-рюс, папино любимое блюдо.
За четверть часа до полуночи протоколист счел возможным откланяться. Не забыв поблагодарить за приятный вечер и оказанную ему честь.
События эти упомянуты здесь потому, что они, по крайней мере в плане нравственном, явились толчком к созданию этих записок. И хотя речь пойдет не о протоколисте, а единственно о д'Артезе, следует отметить, что день допроса и вечер, проведенный у господина Глачке, стали поворотным пунктом в жизни протоколиста. Все, что он знает или думает, что знает о д'Артезе, взято из документов службы государственной безопасности и других учреждений, из магнитофонных записей, телевизионных передач, газетных интервью, иллюстрированных монографий и тому подобных публикаций о явлении, именуемом «д'Артез», и, стало быть, из вторых и даже третьих рук. Именно поэтому, а отнюдь не за ложную скромность следует одобрить намерение автора выстудить всего-навсего в роли протоколиста, тем самым он свидетельствует, что не превышает своих возможностей, ибо он долгое время состоял референдарием службы государственной безопасности, а наименование это в переводе с латинского и означает «докладчик, протоколист».
Куда важнее подобных сомнительных документов были, пожалуй, для этих записок впечатления, вынесенные протоколистом из разговоров с людьми, близкими или считавшими себя близкими д'Артезу, даже учитывая, что их высказывания эмоционально окрашены. Тут прежде всего заслуживают упоминания два человека, с которыми соприкасался протоколист. В период его подготовительной работы они находились во Франкфурте: это фройляйн Эдит Наземан, дочь д'Артеза, и его друг Ламбер. Протоколист рад случаю поблагодарить их за готовность, более того, откровенность, с какой они рассказывали ему об отце и друге, и просит поэтому не счесть нескромностью его попытку по возможности дословно передать их показания.
Кстати говоря, когда Ламбер узнал, что готовятся какие-то записки, он всячески пытался помешать их написанию. Он не пожалел насмешек и цинических замечаний в адрес протоколиста, желая заставить его отказаться от своего замысла и вконец обескуражить. Но именно это сопротивление многое и прояснило. Отрицательная позиция, которую Ламбер занял не ради себя, а в интересах своего друга д'Артеза, сама по себе входила в существо проблемы. К примеру, он обвинил протоколиста в трусости, поскольку тот предполагал упоминать о себе в записках только под этим наименованием.
— Каков гонор! — восклицал он. — Да у вас ни малейшего права на анонимность нет. Для этого надобно хоть что-то собой представлять. Да есть ли у вас что замалчивать и что предавать забвению? Отчего бы вам не писать просто «я»? Изберите-ка лучше псевдонимом «я», чтобы затушевать свою ничтожность.
Избрать псевдонимом «я»? Это были жестокие слова ожесточенного человека, укрывшегося под маской чудаковатого оригинала. Жестокие, однако, и по отношению к протоколисту, ибо Ламбер беспощадно обнажил побудительную причину его замысла.
— Протоколист? Что это вам взбрело в голову? Как можете вы протоколировать то, чего сами не видели и не пережили? Как собираетесь повествовать о прошлом, которое не было вашим прошлым, тогда как о собственном прошлом предпочитаете молчать? Отчего бы вам не сообщить миру, что у вас нет никакого прошлого? Это было бы по крайней мере поучительно. Сообщить, что у вас за душой нет ничего достойного сообщения. Дать зеркало, отражающее лишь историческую мишуру, какой украшает себя ваш век, но ни единого лица, ни единого характера — ровным счетом ничего, за что бы вы испытывали страх и что желали бы спасти. Хотя вот идея, напишите об этом зале!
Замечу, что приведенный разговор состоялся в зале ожидания франкфуртского Главного вокзала.
— Опишите хлопотливость людей, которым не к чему впадать в отчаяние, вот вам выигрышная тема. Существует расписание, и поезда объявляют по радио. К чему же впадать в отчаяние? Это старомодно. Вон женщина, она едет навестить своих детей, это видно по подаркам, которыми она нагрузилась. А дети? Они ждут ее на вокзале какого-нибудь захудалого городишка. Освободили для матери комнату и кровать. В квартире у них тесновато. И приезд ее им в тягость. Да уж ладно, две недели как-нибудь перетерпим. Мама, а ты взяла обратный билет? Ведь это выходит дешевле. Обратно, но куда? К себе на родину? А родины-то давно и в помине нет, есть только расписание, на которое можно положиться. Железнодорожных катастроф и то больше не бывает, вот какой безопасной стала жизнь. Отчего бы вам не написать о вашем Управлении государственной безопасности? Государственная безопасность — и никакого государства. Вот ваша тема! А вообще-то говоря, первую фразу книги вы уже нашли?
Надо сказать, что Ламбер лет двадцать или тридцать назад написал два-три нашумевших романа, которые сам считал низкопробным чтивом, да и в истории современной литературы никто их не упоминает. Задавая свой вопрос, он, быть может, исходил из положения, ныне, пожалуй, утратившего силу, будто в книге все зависит от первой фразы. Есть у тебя первая фраза, значит, есть и книга, или что-то в этом роде. Заверений протоколиста, что у него и в мыслях нет писать роман, Ламбер не слушал.