Его было мало и для выступлений против нацистов. В те годы уже стало модой острить на их счет, однако нацисты считали: пусть смеются, лишь бы о глупостях не думали. Но на спектаклях д'Артеза они заметили, что дело принимает дурной оборот, они заметили это прежде, чем он сам. Я пытался растолковать это вчера Эдит, чтобы разубедить ее в том, будто во всем виновна ее мать. Это принизило бы само понятие вины, о чем, естественно, нельзя говорить Эдит. С таким же успехом можно взвалить вину за арест на меня, поскольку я тогда не отсоветовал ее отцу показывать ту пантомиму. Но как я уже сказал, мы редко встречались. Я даже не видел той пантомимы.
Как я слышал, сцена представляла избирательный пункт не то в школе, не то в пивной. Длинный стол для членов комиссии, избирательная урна, а впереди, у самой рампы, «избирательный сортир», знаете, этакий закуток с пультом и тремя ширмами вокруг. «Избирательный сортир»! Бесподобное название. И понятно, исполинский портрет Гитлера на стене. Один из тех, где Гитлер в коричневой форме и без фуражки. А фуражку он держит впереди, прикрывая, точно крышкой, срам. Донельзя комичный портрет, уже сам по себе ядовитая карикатура, ибо подпись гласила: «Фюрер». Всего ужаснее, однако, было то, что никто уже не улавливал этого комизма. Сейчас это немыслимо себе представить. Ну а впереди, у самой рампы, рядом с «избирательным сортиром», установлен избирательный плакат. Просто-напросто увеличенный избирательный бюллетень с одним кружком, в котором следовало нацарапать крестик. И такой жирный крестик уже энергично нанесен на плакате. Да, один-единственный крест. Это в те времена называлось выборами. Помнится, была там еще стрела, указывающая на кружок, чтобы каждый понял смысл плаката, и подпись: «Твоя благодарность фюреру!» Вот как тогда все происходило.
Я могу описать вам пантомиму только с чужих слов, но можно не сомневаться, что так оно и было. Д'Артез, или скажем лучше, Эрнст Наземан, появляется на избирательном пункте и вежливо кланяется направо и налево. Приличный молодой человек, добропорядочный середнячок, оставивший дома жену и ребенка, но женатый, пожалуй, совсем недавно. Конечно же, он слегка смущен и неуверен в отношении процедуры, которую ему предстоит выполнить. Но каждый знает, вернее, знал в те времена, что, не выполни он ее, ему придется худо. Тогдашние Глачке незамедлительно дознались бы до этого; самое меньшее, он вылетел бы со службы, а причинить подобное огорчение жене и ребенку он не смеет. Молодой человек подходит к длинному столу, за которым надо вообразить себе членов комиссии, и предъявляет какие-то документы, расплываясь в вежливой улыбке и с полупоклоном куда-то в пустоту.
Но как раз когда он выкладывает документы на стол и против его имени в списке ставят галочку, за его спиной раздается чье-то бормотание, а зрители понимают, что это бормочет гитлеровский портрет: «Провидение!..» С той самой интонацией, с какой обычно произносил это слово Гитлер. Имитация выходила на удивление точно. Молодой человек, застывший у стола, никак не возьмет в толк, откуда исходит голос, он вздрагивает, но тут же снова расплывается в улыбке члену комиссии, якобы сидящему за столом. Улыбка его была более чем явственна. В манере игры д'Артеза в ту пору преобладала еще клоунада. Я имею в виду старомодную беспомощную и словно извиняющуюся жестикуляцию, обращенную к публике. Затем молодой человек переходит к следующему члену комиссии, который вручает ему бюллетень или еще что-то. И снова голос бормочет: «Провидение!..» — и снова молодой человек вздрагивает и расплывается в улыбке. Он берет протянутый ему бюллетень в зеленый конверт. Легкий поклон. Он рассматривает полученные бумаги и даже, перевернув бюллетень, разглядывает оборотную сторону. И тут же делает небольшой гротескный прыжок к «избирательному сортиру». Подчеркнуто гротескный. Должно быть, член комиссии на него напустился, пусть-де не околачивается здесь без толку и не задерживает движение. Снова легкий поклон, и снова извиняющиеся жесты в сторону стола. Молодой человек входит в «избирательный сортир», вопросительно оглядывается, правильно ли он все делает, кладет бюллетень на пульт и целиком сосредоточивается на процедуре голосования.
Я с удовольствием посмотрел бы эту маленькую сценку, она, надо полагать, была великолепно исполнена, совершенно в духе позднейшего д'Артеза, судя по тому, как мне ее на следующий день описали. Молодой человек берет в руки карандаш, закрепленный на цепочке, дергает два-три раза цепочку, достаточен ли радиус ее действия, и, облокотившись левой рукой на пульт, склоняет на нее голову, намереваясь спокойно и добросовестно поразмыслить над тем, кого ему избрать. Глядя на него, можно подумать, что он собрался писать стихи. Да еще переступает с ноги на ногу, так изнурительно его раздумье. Вот он уже совсем собрался начертать на избирательном бюллетене крест, но нет, такое действие нужно всесторонне продумать, спешить с этим никак нельзя. Как ни жаль, добросовестному молодому человеку все-таки мешают в его раздумьях. Голос непрестанно бормочет: «Провидение!..» Все быстрее и быстрее, все нетерпеливее и громче. Наш сосредоточенный избиратель, безусловно, слышит шум, но принимает его поначалу за обман слуха и пальцем ковыряет в ухе, однако шум не стихает. Тогда он приподнимает крышку пульта и обследует все щели в ширмах, окружающих пульт. Нигде ни микрофона, ни репродуктора. Молодой человек не в силах больше выносить провиденциального рева, он обеими руками зажимает уши. Тут взгляд его падает на плакат с единственным кружком и указующей стрелой. И на него точно нисходит озарение, он спасен, и в самом деле рев чуточку стихает. Предосторожности ради наш молодой человек вновь переворачивает плакат и проверяет, нет ли на оборотной стороне еще кружка, но там всего-навсего пустой картонный лист, а провиденциальный глас ревет столь свирепо, что молодой человек со страху выпускает плакат из рук, бросается к пульту и выводит, как от него и требуется, крест в кружке. Пока д'Артез сует бюллетень в конверт и ковыляет к избирательной урне, куда опускает конверт, выкрик «Провидение!» тоже будто ковыляет, мы слышим то рев, то шепот, то бас, то фальцет. Сыграна сцена изящно, рассказывал мне человек, который видел представление и едва ноги унес, опасаясь ареста. Во всяком случае, д'Артез, не то ковыляя, не то, словно лунатик, пошатываясь, движется в ритме этих звуков к выходу. Зрители уже догадываются и даже начинают опасаться того, куда ведут его эти безвольные зигзаги, и предчувствие не обманывает их. Д'Артез чуть было не налетает на исполинский портрет. Но в последнюю секунду он точно просыпается. Отпрянув на шаг, он берет себя в руки, встает по стойке «смирно», щелкает каблуками, выбрасывает вперед правую руку в так называемом германском приветствии и рявкает: «Хайль, мой фюрер!» Самое остроумное заключалось в том, что эти три слова он рявкает с подчеркнуто саксонским произношением. Зал, понятно, разразился хохотом, и следующий трюк не дошел до зрителей. А пантомима была задумана так, чтобы голос, выкрикивающий свое «Провидение!», съезжал до хрипа, как если бы скорость патефона резко перевели на «медленно». Таким образом, слог «про» слышен еще четко, остальные же слоги, «ви-де-ние», тянутся долго-долго, и в конце концов раздавалось лишь равномерное шуршание работающего патефона. Под этот шорох д'Артез покидает избирательный пункт, иначе говоря, сцену. Идея не дурна, но эффект из-за хохота пропал.
Д'Артеза арестовали тут же за сценой, ему даже не пришлось выйти поблагодарить за аплодисменты. Но по всей вероятности, и аплодисменты резко оборвались. Зрители норовили поскорее улизнуть. Так скажите, пожалуйста, какое отношение имеет к этому та женщина? Она была в положении, кажется на седьмом месяце. И скорее всего, сидела дома, слушала болтовню глупенького учителишки о будущем Германии. Какое все это имеет отношение к д'Артезу? Пусть она с точки зрения общепринятой морали в дальнейшем вела себя подловато, ибо в противность всякой логике от каждой жены ожидают, что она и в том случае будет держать сторону мужа, если он в силу определенных политических взглядов сознательно губит себя и свою семью, — все это не более как конец безрадостного супружества, частное, стало быть, дело одной обывательской семьи.