Между акацией и завалинкой, на траве, не загаженной курами, я устроил вчера ночлег дикому селезню, а сейчас загончик из старой режевки был пуст.
Я с досадой отряхнул от пыли и куриного пуха сеть, аккуратно сложил ее на завалинку и покосолапил к домашнему селезню: тот замешкался с обрывками сетки под воротами. Его я и заподозрил в том, что он вызволил дикого селезня:
— Куда дикого подевал-то? Молчишь, лешак, язви тебя. Поглядеть не дал. Я б его сам в Утиное снес. Насмотрелся бы и снес… Ишь какой прыткий. Мне тоже к телятам надо, а потом в ночное… Да не трепыхайся ты, щас освобожу.
Я распутал утиные лапы, посмотрел на большак — нет ли машин — и подтолкнул селезня:
— Ишь, без тебя переполошились — догоняй, лапчатый.
Старичок вразвалочку перешел большак и повел свою семью к Елабуге, а я, помахивая батожком, вприпрыжку побежал к Старице помогать Авдотье-пастушихе пасти телят. Я не очень переживал, что дикий селезень вырвался на свободу. Значит, раны зажили, крыло окрепло. Тяжело ему пришлось вчера.
…Бесшумно скользила по озерной протоке наша плоскодонка со смоляными боками. Дядя Сема за веслами горчил самосадом, опускал весла, поглаживал беспалой рукой берданку, снова тихо греб и на меня не обращал никакого внимания. А я свесился с кормы, раскинул руки, обнимая воду, и сам становился водой, водорослями, карасями — всем тем, что и было озером.
Вот я водомером соскользнул на четырех лыжах с листа кубышки. Длинные ноги прогнулись, и бархатистое брюшко коснулось воды. Но я тут же приподнялся и важно зашагал по воде, подобрал передними лапками мошку и вернулся с добычей под тень желтых лепестков.
Вот я кручусь-кручусь жуком-вертячкой: попробуй поймай! Голова наполовину в воде, наполовину в воздухе — и дно видно, и небо.
Видно, как под круглым листом лягушечника паук с красным брюхом, серебристый от воздушных пузырьков, привязывает паутиной гнездо-мешок к корням ленточных водорослей.
Видно, как ветерок поднял стрекозку со стрелолиста. Прямо вдоль протоки летит прозрачнокрылая, сцепив ножки корзиночкой и собирая в нее зазевавшихся комаров.
А вот я уже плавунец. Набрал в надкрылья воздух, повел усиками, поджал задние веслица и дернулся за головастиком.
Но что это? На дне как-то странно замерли солнечные зайчики. Пестрый от черных пятен на желтоватой слизистой коже шевелит мясистыми усищами толстый сом.
Морщинится вода, пригибаются кусты осоки и светлухи: кряквы проносятся над нами.
Плюхаются испуганные лягушки, успокаиваются и начинают недовольно, ворковать, бормотать.
Тихо скользит лодка. Кружат над нею вороны. Значит, слышат, видят нас с дядей Семой птицы и рыбы.
Дядя Сема сделал последнюю затяжку, плюнул на пепел, прижал его желтым большим пальцем и спрятал окурок в карман пиджака, скомканного на носовом сиденье. Погладил беспалой рукой берданку и поднял дуло кверху, чтобы отпугнуть надоедливых ворон. Понятливые вороны, недовольно каркнув, отлетели назад. Испугаются утки лодку, замечутся, а старухи-вороны тут как тут — могут утят склевать.
Все реже попадаются деревья, все шире становятся озерные протоки. Пышные розоватые зонтики сусака, темно-коричневые шомполы рогоза манят все дальше в глубь озера, там словно зеленое облако покачивается на воде остров, селезневый остров. Там живут самые славные на свете птицы. Там живут селезни. Се-лез-ни…
Перед тем как отправиться на прогулку со своей семьей, дикий селезень подплыл к молодой иве, прижался щекой к ее стволу, послушал рыбьи сплетни. Из них он узнал, где сейчас столетняя щука-утятница. Уже который день старуха пасла утиную семью. Она узнала, что последний утенок, вылупляясь, чуть не задохнулся, потому был слабенький и все время отставал.
Повсюду под водой слышалось чавканье, хрюканье, сопение: так сладок был молодой камыш. Караси, лещи, лини вовсю уплетали молодые побеги. Но вот щелкнула где-то челюстью ершиха, ей ответила другая, и кумушки задребезжали жабрами. Из их болтовни селезень узнал, что от утятницы даже малькам удается улепетнуть, потому она уже два дня довольствуется илом, песком и даже просто водой. Но сегодня ей, кажется, повезет. Старуха облюбовала одного утенка и от своего не отступится. Обе ершихи недолюбливали уток: чересчур добренькие. Хоть бы щуке удалась ее затея.
Селезень однажды видел, как, с одышкой втягивая белый дряблый живот к воздушным пузырям, встала щука на мели и замутила илистое дно. Любопытные гольянчики удивленно округлили маленькие ротики с усиками. Что? Что там происходит? Желтенький пузанчик тут же поплатился за свое любопытство. Хищница выскочила из мути и сглотнула ротозея — тот и пикнуть не успел.
Понял тогда селезень, кого больше всего надо опасаться.
Хорошо было летнее утро. Легкий пар скользил по воде. Тысячи мелких кругов от водомеров, комаров, паучков разбегались и соединялись. В камыше бухнул хвостом сом. Беспечно плавали на боку, синевато блестя, верховки. Выскочила из воды и плюхнулась плоская сорожка, сверкнув крупной чешуей.
Словно на флейте заиграл щур; свистом и клоктанием ответили чирки. Хрустнул длинными ногами кулик и протянул: «Вре-те-о-н-н». Тихо и низко пролетел коростель, хрипло крикнул и деловито заскрипел. С шумом перевернулась в воздухе пигалица, низко замахала к Елабужскому лугу и надоедливо пристала к кому-то с писклявым: «Чьи вы? Чьи вы?»
Селезень с уткой проследили, чтобы утята не заблудились в камышовых зарослях. Последним выпутался из камыша младшенький, бултыхнулся вниз головой и поплыл, неловко выставив задок.
Песчаная коса была для утят самым безопасным местом. Рядом родной остров, в двух метрах от берега — жирный ил. Чего только в этом иле нет! Не зря мокрицы кишмя кишат, собирают остатки рыб, насекомых, растений.
Резвятся утята. Совсем уже сизые, большие. Желтого пушка почти не видать, а резвятся, как маленькие: воткнут розовые клювы в прохладный ил и щелочут, пускают пузыри.
Щуку селезень заприметил возле жерди, воткнутой нами в дно. У самой поверхности воды приткнулось к жерди замшелое бревно. Но селезень разглядел широченный седой лоб в клочьях мха, на спине и боках выпуклые узорные полоски серого цвета, между которыми в канавках тоже темнел мох. Уже больше часа щука притворялась бревном.
Селезень решил заманить хитрюгу в расставленные нами рыбацкие сети. Волоча по воде крыло, он отплыл от выводка подальше, подгреб к камышам. Между воткнутыми жердями белели берестяные поплавки. Серебристым веером прыспули уклейки и верховки: щука шла следом и близоруко высматривала в темной воде светлые пятна утиных лап.
Вот она растопырила зеленоватые рваные плавники, куцый хвост ее задрожал. Задергалась, стала тыкаться носом в дно, резко вытянулась горизонтально и бросилась. Селезень рванулся, но зацепился за сеть коготком левой лапы и в отчаянном рывке вытянул из воды небольшой уголок режевки. Щука с ходу вошла в сеть и вместе с птицей потянула ее ко дну. Широкий лоб мешал ей протиснуться сквозь режевку и схватить селезня, тогда она стала подтягивать его к себе, цепляя на плоский нос ячейку за ячейкой. Наконец рыбина схватила лапу и твердыми деснами стала перемалывать сухожилия, силясь заглотнуть всю лапу. Верх сетки задергался и накрыл щуку. Спутанная, она медленно опускалась на дно, все больше заглатывая утиную лапу.
Правый, ближний конец сети отвязался от шеста и заклубился вокруг рыбы и птицы.
Издалека приближался скрип уключин. Сознание селезня прояснилось, он ощутил тяжесть каждого пера. Горьковатый дух полевого лука вернул обоняние. Открыл глаза — запахло человеческим потом и самосадом.
Дядя Сема греб, а я сидел на корме и брызгал прохладной водой на раненого селезня.
Он лежал на пучках полевого лука. Пожеванную щукой лапу мы аккуратно перевязали с дядей Семой, надломленное крыло примотали к туловищу.
С открытой пастью и побелевшими от солнца глазами в грязной воде на дне плоскодонки умирала щука.