Мужчины не только не любят болеть, но и не умеют болеть. Не все, разумеется, но подавляющее большинство. И когда заболевают, то нуждаются не столько в лечении, сколько в женской заботе. Нет, не в женской, это не точно. В материнской. И в Танечке я это материнство разглядел, а женщины так и не увидел.
Только ведь все мужчины – сироты до конца дней своих. Мать для них всегда больше даже самой любимой женщины, если в этой любимой они не почувствовали матери. А вот если любимая сочетает и то и другое, тогда мы, мужчины, с ней до золотой свадьбы доживаем при любых джигитовках судьбы. Потому что мама с нами при этих самых джигитовках. А с мамой – нестрашно, это спасательный круг, брошенный нам из детства, когда мы отправляемся открывать свои собственные Америки.
Танечка ничего вроде бы для меня не сочетала, но расставаться с ней я почему-то не хотел. Даже подумать об этом не мог, а потому и востребовал в свой кабинет одной из первых.
– Я тебе еще не надоел?
Танечка вмиг стала пунцовой, отчего все ее веснушки стали еще прекраснее. И села на стул с такой стремительностью, будто у нее подкосились ноги.
– Я хочу, чтобы мы продолжали вместе работать. И больше скажу. Я даже представить себе не могу, что на твоем месте может оказаться кто-то другой.
Танечка как-то очень странно посмотрела на меня и тихо сказала:
– Я могу начать думать.
– Начинай, – сказал я. – Приказ я подписал, завтра жду на рабочем месте.
Глава восьмая
1
Если бы я знал, где окажется мое рабочее место через тридцать шесть часов после этого разговора! Черт-те где оно оказалось. Там, где не было ни работы, ни места.
Вот теперь можно и перекурить.
Вечером – это, стало быть, через сутки после милого разговора с милой Танечкой – мне на работу позвонил Сомов. Майор из угро.
– Тимофеич?
Не беспокойтесь, номером он не ошибся. Просто когда звонил по телефонам служебным, употреблял шифр, так как свято был убежден, что в нашей стране все телефоны прослушиваются. Во всяком случае, все служебные, и мы с этим не спорили, поскольку столь же свято верили, что майору Сомову было виднее. Итак:
– Тимофеич? Срочно скажи Ивану (шифр), чтобы он как следует кладовку проверил. Кощей подскользнулся и в лужу сел, под шлангом ледяной водой отмывается.
Поняли? А я немедленно набрал номер начальника железнодорожных мастерских Вахтанга Кобаладзе. Он у нас проходил под нейтральной кличкой «Иван». Для полного замутнения телефонных прослушек. К счастью, Вахтанг оказался на службе, и я сказал:
– Жди на месте, но всех отправь домой.
Бросил трубку и побежал, куда звонил. Сказать, что я разобрался в шифрованном сообщении угроначальника, не берусь. Я не разбирался – я почувствовал, что Вахтангу грозит какая-то неприятность. А потому и бежал, сознательно забыв о личном транспорте. Уж этому-то нас советская власть обучила.
Вахтанг ждал скорее в недоумении, нежели в тревоге. Но как только я ему выпалил обрывки разговора с начугро, тревога его почему-то исчезла, а недоумение возросло.
– Кощей?.. Что значит – Кощей?
– В сказках. Жадный такой, под себя гребет. Скупой, словом.
– А, так то – Скупцов!.. – догадливо сказал Вахтанг. – Есть у меня такой. Только он не кладовщик никакой, он помощник мой по обеспечению…
– Где его кладовка?
– Нет у него никакой кладовки. У него – выгородка такая. Он там особенно ценные инструменты…
– Пошли в выгородку.
– Зачем?
Порой мой друг бывал на редкость бестолков. Я разозлился:
– Шмон!.. Переводить?
– Не надо. – Вахтанг обиделся. – Сам пойму.
И пошел вперед. Вскрыли мы дверь этой выгородки и прямо в центре помещения увидели два здоровенных заводских мешка с сахаром. Вахтанг очень удивился:
– Зачем сахар, слушай?
– Для варенья, – автоматически пояснил я, соображая, что нам делать с этим подарком районного уголовного розыска. – Вот до чего доводит борьба с народным удовольствием. Теперь это удовольствие тебе боком выйдет, если его найдут здесь с понятыми.
Вахтанг воспрял, полусонное полублаженство разом его покинуло, как только я упомянул о понятых. Даже глаза блеснули искрой некоторого озарения.
– Тогда так. Один мешок ты, один мешок – я.
– И куда?
– Подальше.
Адрес был на редкость точным, а мешки – на редкость тяжелыми. Но это все я, как водится в России, узнал с опозданием. А тогда мы выволокли мешки из его конторы – благо вечер был темным, – и я спросил, порядком задыхаясь:
– Сколько в нем?
– Семьдесят пять. Оттащишь прямо по путям.
Вахтанг – а, надо признать, он был силен, – поднатужившись, поднял мешок и взвалил его на мои плечи. Я не просто присел – это, так сказать, естественно, – я, присев, почему-то побежал. Ну, теперь-то понимаю почему. Когда на вас наваливают тяжесть в семьдесят пять килограммов, а все ваше естество определяет вес этой тяжести не менее чем в сто с походом, ваш организм стремится к самосохранению и – бежит. Из-под груза, а он – на плечах. Значит, бежит вместе с грузом, поскольку податься некуда. Вероятно, по этой причине ослик Санчо Пансы и бегал, когда на него усаживался хозяин, как утверждает Сервантес. И я, стремясь из-под тяжести, помчался с мешком на плечах. Прямо по путям.
Точнее – между ними, но мне от этого легче не было. Инстинкт, заложенный в любое существо ради спасения, гнал меня вперед просто потому, что остановиться я не мог, а сбросить груз на бегу тоже не мог, так как тут уж вмешивалось нечто человеческое: а как я его потом подниму? И это человеческое вступало в конфликт с естеством, результатом чего и являлся мой бег.
Словом, полный абзац.
Оборвался этот абзац криком. Нашим, родным до боли:
– Стой!.. Стой, стрелять буду!..
Может быть, я бы и остановился, я – человек законопослушный. Но мешок на моей спине явно имел какие-то свои взгляды на закон, а поскольку в данный момент я подчинялся его инерции, то при всем, как говорится, желании…
А он и вправду пальнул. Не мешок, конечно, а страж с карабином моего выпуска и отстрела. Грохот и толчок в спину слились в единый коктейль, но толчок был покрепче, и я полетел носом в то, что всегда у нас рядом с рельсами, как бы при этом железная дорога ни называлась. Уточнять не буду, не до этого. Пуля (если, разумеется, она была) застряла в сахаре, а я – под мешком.
Как я из-под него выцарапался, не помню, хоть убейте. По-моему, при помощи бдительного железнодорожного стража, который в погоне за мной наткнулся на мешок, под которым я корчился. Наткнулся, грохнулся, сдвинув с меня груз и подвигнув на активные действия. Вскочить сил у меня не нашлось, но я откатился на путь и замер между рельсами. А когда охранник, матерясь во всю глотку, поднялся и кинулся почему-то вперед, я тоже, естественно, поднялся, но дунул назад.
Вокруг уже шла несусветная кутерьма. Где-то орали, кричали, клацали затворами, светили фонарями и – бегали. И спасло меня от крупных неприятностей интуитивное чувство, что каждому советскому человеку свойственна стойка «руки по швам». Основываясь на нем, я, кое-как в темноте отряхнувшись, выпрямился в полный рост и заорал начальственным баритоном:
– Что за стрельба?.. В чем дело?..
Советский человек с детского сада постигает, что орать без видимых причин имеет право только начальник. Это постижение с возрастом преобразуется в безусловный рефлекс, который и можно представить зрительно, как «руки по швам». Вот вся железнодорожная стража и стала «руки по швам», а опомниться я им не дал:
– Кто стрелял? Фамилии! Доложить! Немедленно! Где начальник караула?
Ну, и тому подобные словосочетания, привычные для советского уха. Однако малость, видимо, перебрал, так как в промежутке, когда я раздувал легкие для очередной порции воздуха ради очередной начальственной тирады, послышался голос из сумрака:
– А вы кто такой? Извиняюсь, конечно…