— «То есть как это?»
— «Да так, очень просто: отправляясь в страну папуасов, я знаю, что в стране папуасов ждет меня папуас: Карл Бедекер заблаговременно предупреждает меня о сем печальном явлении природы; но что было бы со мною, скажите, если бы по дороге в Кирсанов повстречался бы я со становищем черномазой папуасской орды, что, впрочем, скоро будет во Франции, ибо Франция под шумок вооружает черные орды и введет их в Европу — увидите: впрочем, это вам на руку — вашей теории озверения и ниспровержения культуры: помните?.. В гельсингфорсской кофейне я вас слушал с сочувствием».
Александру Ивановичу все более не по себе: его трясла лихорадка; особенно было гнусно выслушивать ссылку на им оставленную теорию; после ужасного гельсингфорсского сна связь теории этой с сатанизмом была явно осознана им; все это было им отвергнуто, как болезнь; и все это теперь, когда снова он болен, черный контур с лихвою отвратительно ему возвращал.
Черный контур там, на фоне окна, в освещенной луною каморке становился все тоньше, воздушнее, легче; он казался листиком темной, черной бумаги, неподвижно наклеенным на раме окна; звонкий голос его, вне его, сам собой раздавался посредине комнатного квадрата; но всего удивительней было то обстоятельство, что заметнейшим образом передвигался в пространстве самый центр голоса — от окна — по направлению к Александру Ивановичу; это был самостоятельный, невидимый Центр, из которого крепли уши рвущие звуки:
— «Итак, что я? Да… О папуасе: папуас, так сказать, существо земнородное; биология папуаса, будь она даже несколько примитивна, — и вам, Александр Иванович, не чужда. С папуасом в конце концов вы столкуетесь; ну, хотя бы при помощи спиртного напитка, которому отдавали вы честь все последние эти дни и который создал благоприятнейшую для нашей встречи атмосферу; более того: и в Папуасии существуют какие-нибудь институты правовых учреждений, одобренных, может быть, папуасским парламентом…»
Александр Иванович подумал, что поведение посетителя не должное вовсе, потому что звук голоса посетителя неприличнейшим образом отделился от посетителя; да и сам посетитель, неподвижно застывший на подоконнике — или глаза изменяли? — явно стал слоем копоти на луной освещенном стекле, между тем как голос его, становясь все звончее и принимая оттенок граммофонного выкрика, раздавался прямо над ухом.
— «Тень — даже не папуас; биология теней еще не изучена; потому-то вот — никогда не столковаться с тенью: ее требований не поймешь; в Петербурге она входит в вас бациллами всевозможных болезней, проглатываемых с самою водопроводной водой…»
— «И с водкой», — подхватил Александр Иванович и невольно подумал: «Что это я? Или я клюнул на бред? Отозвался, откликнулся?» Тут же мысленно он решил окончательно отмежеваться от ахинеи; если он ахинею эту не разложит сознанием тотчас же, то сознание самое разложится в ахинею.
— «Нет-с: с водкою вы в сознание ваше меня только вводите… Не с водкою, а с водой проглатываете бациллы, а я — не бацилла; и — ну вот: не имея надлежащего паспорта, вы подвергаетесь всем возможным последствиям: с первых же дней вашего петербургского пребывания у вас не варит желудок; вам грозит холерина… Далее следуют казусы, от которых не избавят ни просьбы, ни жалобы в петербургский участок; желудок не варит?.. Но — капли доктора Иноземцева?!. Угнетает тоска, галлюцинации, мрачность — все следствия холерины — идите же в Фарс … Поразвлекитесь немного… А скажите мне, Александр Иваныч, по дружбе, — ведь галлюцинациями-таки страдаете вы?»
— «Да это уж издевательство надо мною», — подумал Александр Иванович.
— «Вы страдаете галлюцинацией — относительно их выскажется не пристав, а психиатр… Словом, жалобы ваши, обращенные в видимый мир, останутся без последствий, как вообще всякие жалобы: ведь в видимом мире мы, признаться сказать, не живем… Трагедия нашего положения в том, что мы все-таки — в мире невидимом, словом, жалобы в видимый мир останутся без последствий; и, стало быть, остается вам подать почтительно просьбу в мир теней».
— «А есть и такой?» — с вызовом выкрикнул Александр Иванович, собираясь выскочить из каморки и припереть посетителя, становившегося все субтильней: в эту комнату вошел плотный молодой человек, имеющий три измерения; прислонившись к окну, он стал просто контуром (и вдобавок — двухмерным); далее: стал он тонкою слойкою черной копоти, наподобие той, которая выбивает из лампы, если лампа плохо обрезана; а теперь эта черная оконная копоть, образующая человеческий контур, вся как-то серая, истлевала в блещущую луною золу; и уже зола отлетала: контур весь покрылся зелеными пятнами — просветами в пространства луны; словом: контура не было. Явное дело — здесь имело место разложение самой материи; материя эта превратилась вся, без остатка, в звуковую субстанцию, оглушительно трещавшую — только вот где? Александру Ивановичу казалось, что трещала она — в нем самом.
— «Вы, господин Шишнарфнэ», — говорил Александр Иванович, обращаясь к пространству (Шишнарфнэ-то ведь уже не было), — «может быть являетесь паспортистом потустороннего мира?»
— «Оригинально», — трещал, отвечая себе самому Александр Иванович, — верней трещало из Александра Ивановича… — «Петербург имеет не три измеренья — четыре; четвертое — подчинено неизвестности и на картах не отмечено вовсе, разве что точкою, ибо точка есть место касания плоскости этого бытия к шаровой поверхности громадного астрального космоса; так любая точка петербургских пространств во мгновение ока способна выкинуть жителя этого измерения, от которого не спасает стена; так минуту пред тем я был там — в точках, находящихся на подоконнике, а теперь появился я…»
— «Где?» — хотел воскликнуть Александр Иванович, но воскликнуть не мог, потому что воскликнуло его горло:
— «Появился я… из точки вашей гортани…»
Александр Иваныч растерянно посмотрел вкруг себя в то время как горло его, автоматично, не слушаясь, оглушительно выкидывало:
— «Тут надо паспорт… Впрочем, вы у нас там прописаны; остается вам совершить окончательный пакт для получения паспорта; этот паспорт — в вас вписан; вы уж сами в себе распишитесь, каким-нибудь экстравагантным поступочком, например… Ну да, поступочек к вам придет: совершите вы сами; этот род расписок признается у нас наилучшим…»
Если бы со стороны в ту минуту мог взглянуть на себя обезумевший герой мой, он пришел в ужас бы: в зеленоватой, луной освещенной каморке он увидел бы себя самого, ухватившегося за живот и с надсадой горланящего в абсолютную пустоту пред собою; вся закинулась его голова, а громадное отверстие орущего рта ему показалось бы черною, небытийственной бездной; но Александр Иванович из себя не мог выпрыгнуть: и себя он не видел; голос, раздававшийся из него громогласно, казался ему чужим автоматом.
— «Когда же я у вас там прописан», — прометнулось в мозгу его (ахинея-то победила сознание).
— «А тогда: после акта», — оглушительно разорвался его рот; и, разорвавшись, сомкнулся.
Тут внезапно пред Александром Ивановичем разверзлась завеса: все он вспомнил отчетливо… Этот сон в Гельсингфорсе, когда они мчали его чрез какие-то… все же… пространства, соединенные с пространствами нашими в математической точке касания, так что оставался прикрепленным к пространству, все же он воистину мог уноситься в пространства — ну, так вот: когда они мчали его чрез иные пространства…
Э т о он совершил.
Этим-то и соединился он с ними; а Липпанченко был лишь образом, намекавшим на это; это он совершил; с этим вошла в него сила; перебегая от органа к органу и ища в теле душу, сила эта понемногу овладела им всем (стал он пьяницей, сладострастие зашалило и т. д.).
И пока это делалось с ним, он и думал, что они его ищут; а они были — в нем.
И пока он так думал, из него перли ревы, подобные ревам автомобильных гудков:
— «Наши пространства не ваши; все течет там в обратном порядке… И просто Иванов там — японец какой-то, ибо фамилия эта, прочитанная в обратном порядке — японская: Вонави».