Александр Иванович удивлялся потоку болтливости, хлынувшему из уст Аблеухова; он, признаться, не знал, что ему с той болтливостью делать: успокаивать ли, поддерживать ли, наоборот — оборвать разговор (присутствие Аблеухова прямо его угнетало).
— «Это вам только, Николай Аполлонович, ощущения ваши кажутся странными; просто вы до сих пор сидели над Кантом в непроветренной комнате; налетел на вас шквал — вот и стали вы в себе замечать: вы прислушались к шквалу; и себя услыхали в нем… Состояния ваши многообразно описаны; они — предмет наблюдений, учебы…»
— «Где же, где?»
— «В беллетристике, в лирике, в психиатриях, в оккультических изысканиях».
Александр Иванович улыбнулся невольно такой вопиющей (с его точки зрения) безграмотности этого умственно развитого схоласта и, улыбнувшися, продолжал он серьезно:
— «Психиатр…»
— «?»
— «Назовет…»
— «Да-да-да…»
— «Это все…»
— «Что „это все — то да не то?“»
— «Ну, то да не то — зовите хоть так — для него обычнейшим термином: псевдогаллюцинацией…»
— «?»
— «То есть родом символических ощущений, не соответствующих раздражению ощущения».
— «Ну так что ж: так сказать, это все равно, что ничего не сказать!..»
— «Да, вы правы…»
— «Нет, меня не удовлетворяет…»
— «Конечно: модернист назовет ощущение это — ощущением бездны, то есть символическому ощущению, не переживаемому обычно, будет он подыскивать соответственный образ».
— «Так ведь тут аллегория».
— «Не путайте аллегорию с символом: аллегория это символ, ставший ходячей словесностью; например, обычное понимание вашего „вне себя“; символ же есть самая апелляция к пережитому вами там — над жестянницей; приглашение что-либо искусственно пережить пережитое так … Но более соответственным термином будет термин иной: пульсация стихийного тела. Вы так именно пережили себя; под влиянием потрясения совершенно реально в вас дрогнуло стихийное тело, на мгновение отделилось, отлипло от тела физического, и вот вы пережили все то, что вы там пережили: затасканные словесные сочетания вроде „бездна — без дна“ или „вне … себя“ углубились, для вас стали жизненной правдою, символом; переживания своего стихийного тела, по учению иных мистических школ, превращают словесные смыслы и аллегории в смыслы реальные, в символы; так как этими символами изобилуют произведения мистиков, то теперь-то, после пережитого, я и советую вам этих мистиков почитать…»
— «Я сказал вам, что буду: и — буду…»
— «А по поводу бывшего с вами я могу лишь прибавить одно: этот род ощущений будет первым вашим переживаньем загробным, как о том повествует Платон, приводя в свидетельство заверенья бакхантов… Есть школы опыта, где ощущения эти вызывают сознательно — вы не верите?.. Есть: это я говорю вам уверенно, потому что единственный друг мой и близкий — там, в этих школах; школы опыта ваш кошмар претворяют работою в закономерность гармонии, изучая тут ритмы, движенья, пульсации и вводя всю трезвость сознания в ощущение расширения, например… Впрочем, что мы стоим: заболтались… Вам необходимо скорее домой, и… жестянницу в реку; и сидите, сидите: никуда — ни ногой (вероятно, за вами следят); так сидите уж дома, читайте себе Апокалипсис, пейте бром: вы ужасно измучились… Впрочем, лучше без брома: бром притупляет сознание; злоупотреблявшие бромом становятся неспособными ни на что… Ну, а мне пора в бегство, и — по вашему делу».
Пожав Аблеухову руку, Александр Иванович от него шмыгнул неожиданно в черный ток котелков, обернулся из этого тока и еще раз оттуда он выкрикнул:
— «А жестянницу — в реку!»
В плечи влипло его плечо: он стремительно был унесен безголовою многоножкою.
Николай Аполлонович вздрогнул: жизнь клокотала в жестяночке; часовой механизм действовал и сейчас; поскорее же к дому, скорее; вот сейчас наймет он извозчика; как вернется, засунет ее в боковой свой карман, и — в Неву ее!
Николай Аполлонович вновь стал чувствовать, что он расширяется; одновременно он чувствовал: накрапывал дождик.
Кариатида
Там, напротив, чернел перекресток; и там — была улица; каменно принависла там кариатида подъезда.
Учреждение возвышалось оттуда: Учреждение, где главенствовал надо всем Аполлон Аполлонович Аблеухов.
Есть предел осени; и зиме есть предел: самые периоды времени протекают циклически. И над этими циклами принависла бородатая кариатида подъезда; головокружительно в стену вдавилось ее каменное копыто; так и кажется, что вся она оборвется и просыплется на улицу камнем.
И вот — не срывается.
То, что видит она над собой, как жизнь, переменчиво, неизъяснимо, невнятно: там плывут облака; в неизъяснимости белые вьются барашки; или — сеется дождик; сеется, как теперь: как вчера, как позавчера.
То же, что видит она под ногами, как и она, — неизменно: неизменно течение людской многоножки по освещенной панели; или же: как теперь, — в мрачной сырости; мертвенно шелестение пробегающих ног; и вечно-зелены лица; нет, не видно по ним, что события уж гремят.
Наблюдая проход котелков, не сказал бы ты никогда, что гремели события, например, в городке Ак-Тюке, где рабочий на станции, поссорившись с железнодорожным жандармом, присвоил кредитку жандарма, введя ее в свой желудок при помощи ротового отверстия, отчего в тот желудок введено было рвотное — железнодорожным врачом; наблюдая проход котелков, не сказал бы никто, что уже в Кутаисском театре публика воскликнула: «Граждане!..» Не сказал бы никто, что в Тифлисе открыл околоточный фабрикацию бомб, библиотека в Одессе закрылась и в десяти университетах России шел многотысячный митинг — в один день, в один час; не сказал бы никто, что именно в это время тысячи убежденных бундистов привалили на сходку, что кочевряжились пермяки и что именно в это время стал выкидывать свои красные флаги, окруженный казаками, ревельскии чугунно-литейный завод.
Наблюдая проход котелков, не сказал бы никто, что ключом била новая жизнь, что Потапенко под таким заглавием оканчивал пьесу, что уже началась забастовка на Московско-Казанской дороге; поразбивали на станциях стекла, врывались в пакгаузы, прекращали работу на Курской, Виндавской, Нижегородской и Муромской железных дорогах; и десятками тысяч вагоны, пораженные столбняком, останавливались в многообразных пространствах; сообщение — мертвенело. Наблюдая проход котелков, не сказал бы никто, что в Петербурге уж гремели события, что наборщики почти всех типографий, избрав делегатов, сроились; и — бастовали заводы: судостроительный, Александровский, прочие; что пригороды Петербурга кишели манджурскою шапкою; наблюдая проход котелков, не сказал бы никто, что идущие были те, да не те; что не просто шагали, но шагали, тая в себе беспокойство, чувствуя свою голову головой идиотской, с несросшимся теменем, разрубаемым шашкою, расшибаемым и просто деревянным колом; если бы припасть ухом к земле, то услышали бы они чей-то ласковый шелест: шелест от непрерывного револьверного треска — от Архангельска до Колхиды и от Либавы до Благовещенска.
Но циркуляция не нарушилась: монотонно, медлительно, мертвенно еще текли котелки под ногами кариатиды.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Серая кариатида нагнулась и под ноги себе — смотрит: на все ту же толпу; нет предела презрению в старом камне очей; пресыщению — нет предела; и нет предела отчаянью.
И, о, если бы силу!
Распрямились бы мускулистые руки на взлетевших над каменной головою локтях; и резцом иссеченное темя рванулось бы бешено; в гулком реве, в протяжно-отчаянном реве, — разорвался бы рот; ты сказал бы: «То рев урагана» (так ревели черные тысячи картузов городских громил на погромах); как из свистка паровоза, паром обдало б улицу; привскочил бы над улицей ею оторванный от стены сам балконный карниз; и распался б на крепкие громко-гремящие камни (очень скоро потом разбивали камнями окна земских управ и губернских земских собраний); каменным градом на улицу оборвалося бы старое изваяние это, описавши в мрачнеющем воздухе и стремительную, и ослепительную дугу; и кровавясь осколками, улеглось бы оно на испуганных котелках, проходивших здесь — мертвенно, монотонно, медлительно…